Category: путешествия

на полянке

(no subject)

В метро. У девушки напротив между лацканов пальто -- кожа, широкая панорама кожи. Декольте. Странное немного зрелище вместо петли шарфа, нахохлившегося платка – но объяснимое для потепления. И вот у девушки ключицы – волевые, точно натянутые с усилием, свойственным физическому отчаянию – подъема, рывка – как если бы она поднимала что-то тяжелое или резко подавалась вперед. Но эти мысли задние, когда уже подыскиваешь объяснения. Мысль же первая – натянутые, словно с любовным усилием. Рисунок ключиц: горный хребет нависает над сушей внезапно обмелевшего моря. И несколько золотых змеек, сбегая и поднимаясь, кокетливо подчеркивают крутизну впадины, головокружительность подъема. Уровень моря.
на полянке

(no subject)

Я еду, щурюсь в окно – шторки, как водится, недостает – и солнце полицейским фонариком водит по лицу. Всегда, когда сталкиваешься с дорогой, пытаешься ее серпантинную ленту свить и сложить в круглую коробочку смысла. Плотненько смотать – чешую березовых листков, ленивую желтизну колосьев, полосатую будку на переезде – в бобину сюжета. То есть, когда ты еще только едешь куда-то, хватаешь памятью жадно эти листики и колоски и будку. Не норовишь отоспаться на пружинной мускулатуре кресла, а все заучиваешь назубок, словно оно когда-нибудь пригодится. Словно рядовое путешествие носит уже – в настоящем времени – судьбоносный исторический характер. И ты знаешь это, поэтому подаешься вперед к окну, если фура вдруг закрывает, к примеру: как старушка, пришепетывая губами что-то вспомогательное действию, выдирает из шерсти козленка крупный, в клочковатой седине репейник. Collapse )
на полянке

(no subject)

А поскольку одна моя половина любит его, а вторая за ним наблюдает, наблюдает недоверчиво, как страж за заключенным, выпендрежно выламывающимся из наручников, в глазах которого вот-вот блеснет озорная мысль о бегстве через сортир. Наручники – не любовь, и уж не наша с ним, наручники – он сам: блестящие, жесткие, врезающиеся в кожу наручники с хитроумным замком. Замок побаивается обычной булавки.
А вторая половина – девочка с блокнотиком, что они там пишут, в этих блокнотиках – наблюдает еще и за первой. Иезуитка, нелюдь, наледь. С интересом просматривает очерки кардиограмм. Стоит уехать из деревни, вздохнуть с облегчением, посмотреть на верхушки деревья и здания, как на тоже интересные проявления жизни, сделать вроде бы свободный вдох, как истерика карамелью «Полет» подмораживает грудную клетку. А девочка с блокнотом уже строчит отчет: вот ты сидишь в суши-баре с друзьями, благополучное русло беседы, родные лица, заказала лапшу удон с креветками, и вдруг – тревога начинает вращаться внутри как навязчивая фортепьянная пьеса, тарабанить и тарабанить в мерзлую грудную клетку – бежать, бежать, ехать, ехать, звонить, звонить. Хотя бы звонить. Глаза друзей с врачебным сожалением схватывают лицо и деликатно быстро с него соскальзывают. А куда бежать: за стеклом Новый Арбат, серые книжки безразлично окрашиваются дождем в двойной серый. Октябрьская боязнь холода с горячей чашкой в кофейне. Да и куда ехать, только с вокзала. Кишка электрички, западно-берлинские спички, как там поется, в песне-то.
на полянке

Города внутри

Внутри городов есть города. Это не новость. Шел-шел по своему городу, городу с таким-то названием, и вдруг сорвался в пропасть безымянного, другого. Юродивая топография, запавший как клавиша -- и смотря, что там, какое до-ре-ми -- ритм жизни, чудаковатая антропология горожан, которых нельзя принять за земляков и даже – дикий, как лекарственные травы, до дурноты взрезающий ноздри вкус другого климата. Все что и осталось в руках – веревочка маршрута, колымажный звук трамвая, который уже не придет, ведь ты тут же позабыл циферки на его выпуклом лбу. Не обязательно это случается на окраинах, не факт, что в спальных капищах, не всегда в постановочном, как туристическая открытка, безлюдье центральных двориков.
Попадая в силу разных причин – поиск особой сберкассы, как в моем случае – в города внутри, важно цепко схватить всякую деталь. Потому что, не покупая билет, не теребя турагента, без чемоданов и гостиниц, ты совершаешь прогулку по незнакомому городу.
Я хорошо знаю город: в нем низкие окошки кофеен не охраняют каменные, удивленно вытянутые макушкой к небу кошки. А здесь, стоило отойти от шумного проспекта, как ты уже катился вдоль кошек с узкими недобрыми глазами – катился гаврошем, с подскоком, кривлянием, вразвалочку, по выбоинам улицы, допустим, Эчмиадзинская. Лужайки были усеяны красным горохом рябин (склеванные бочки словно раненых, с выдавленной мастикой оранжевого ягод выдавали воробьиный набег). Здесь улицы разбегались, как школьники от заступленной точки, в разные стороны, и точка их азартного побега образовывала кружок, где грузно юлил троллейбус: незаросшее темечко пространства, не перешедшего в точную линию улицы или величие площади. Улицы разбегались наверх: наклонные мостовые – радость для самоката. Троллейбус тоже резвился: рогатая улитка с опасным ревом пролетала мимо, оставляя в памяти реактивно мелькнувший жестяной бок. Вдоль красной шахматки кирпичных домов с балкончиками, самостоятельно укрепленными сдобными деревянными ставнями или ажурными чугунными вуалями, стояли ларьки с рядом помятых кулей муки. Словно улицы состояли в цеховом братстве пекарей. Ремесленное шныряло здесь, как базарный вор: быстро, мелочно и бессмысленно попадаясь. Если нет, зачем, к примеру, три сапожные будки на одном пятачке улицы, возле недоплощади? В дверях одной, залатанной листовым железом и окрашенной в выдающий заплаты голубой, стоял сапожник -- покуривал, покачивал молотком и подшучивал над пыхтящим коллегой в окне напротив. Третья лавка с изящным рисунком сапожка, почти соскобленная временем с витрины, была заколочена.
Оказалось, что сберкасса моя закрыта на обед, есть сорок минут на блуждания в долинке трех улиц – и я зашла в обувную лавку: там, где работали, а не покуривали. Новый сапог уже домусолил мою косточку до размеров крупной суповой кости и я сунула его сапожнику со страданием, на которое только способна девушка в позе цапли.
--Пару дней на растяжке, утром приносите. А к этому даже и не вздумайте ходить – шарлатану. – озлился он на коллегу и после моих заверений в искренней преданности именно его лавке стал нещадно стал лупить по колодке молотком.
Я присела и озиралась: обувная лавка была скрещена с мемориальной, и из-за станка на меня тоскливо посматривал в молочной бирюзе эмалевого овала померкший, но еще живой – с приклеенной челкой и вставной саженью в плечах костюма – чей-то муж и отец.
После избиения сапога ходить в нем стало легче. Стало веселей заходить во все попало-двери. Под вывеской «Эривань», завитушки надписи словно обильно политы сургучом, оказался цех местного бизнес-ланча: за древней, со вспоротым нутром обивки, барной стойкой сидели угрюмые служащие соседних контор и поедали первое и второе. В другом доме был обнаружен крохотный, но убежденный театр пантомимы. Девушка с котом на руках, такая же роскошно круглая в животе, как и кот, вытряхивала половичок перед магазином товаров для животных. В канцтоварах пеналы и тетради были сметены в одну кучу перед задумчивой старушкой, что означало переучет.
Здесь, в согласии с названием улицы, попадались веселые армяне, гуляющие с сыновьями – дети были укреплены на плечах, как тельцы в зажимах рук пастырей. Рядом гордо шествовали тростинки-жены. Кудрявость улице добавляли туи и кипарисы, а во дворах кое-где – клянусь! – мелькал лавр. Воздух – вразрез с именем города – назло и густо пах югом и горной резью. В побелочном пространстве сберкассы над кассиршей, смахивавшей обеденные крошки с губ, стояли отец и двое братьев Азранян и, обгоняя друг друга скороговоркой возмущения, говорили: ты разве по-русски не могла предупредить нас, красавица, какие цифры писать?
на полянке

(no subject)

--Я хочу покупать твое время, – прихватив верхнюю губу нижней, что делает его более сосредоточенным, говорит он. -- Я хочу знать, могу ли я покупать твое время. Я кое-что прикинул, сделал калькуляцию, разложил карты и компасы реального, грохнул о все это астролябией будущего, умножил количество минут, проведенных со мной, на количество дурацких статей, этих мыльных пузырей, что ты выдула с пустой решимостью дела и попранием, не надо так ржать, да попранием моей робкой тяги к тебе, на числа 365 и 3, 14, на твои новые платья, что я, между прочим, никогда не видел – ты носишь их где-то там, в своей жизни – на телефонные счета, которыми уже можно оплатить съемную квартирку, на частоту наших микроинфарктов, на время, нужное тебе для покоя, нужное, чтобы ты стала собой, на твои шпильки и булавки, на картридж для принтера, на твои йогурты по утрам, на колготки, на мои припадки, на хрена лысого и – скажу тебе. Я могу покупать твое время. Я могу. В рублях или валюте, по фигу. Сначала я буду покупать его мелкими партиями, а потом, разбогатею – не ржать! -- и уже затребую весь хронометраж. Сечешь? Весь!
на полянке

(no subject)

Молодая турчанка -- однолетняя -- смотрит на меня из обеденного стульчика, развернувшись, тянет ручонки (три цепи на запястьях, золотые змейки, солидные, родительское благословение) из коляски, я ей улыбаюсь, не то что умилительно, а как-то как можно улыбаться и взрослым, но взрослым бессмысленно, потому что поймут мимо, растрачено будет для себя, а сзади маячит широкое лицо ее отца, и оно мне отвечает, гордостью, счастьем, еще больше расширясь этой улыбкой (хотя ты вот учил улыбаться всем, в лицо, и я, помню, тогда пошла, и от Алексеевской до Чистых так улыбалась, что чуть не загребли, когда уже милиционерам подозрительно осклабилась, переборщила,но вовремя подобралась в суровость, когда уже подошли, ткнула удостоверение, и единственный, кто улыбнулся мне в ответ -- вот эксперимент, еле доехала, Арчи еще попрекал, вздумала тоже еще, улыбаться подряд -- был дедушка-узбек, возникший над внуком, когда малышу я адресовала, уже безо всякого эксперимента, улыбку, наверное, единственную, которая безо всякого получилась, искреннюю что ли вот.
у меня дождь, нехотя убралась с пляжа, пальмы хлобучит ветер, одна надежда на красное вино, скоротать вечер.
на полянке

Кофейни- -1

…Были в городе, правда, и каватерьи, куда зачащали одни мужчины. Появка женщины в отеле «Европа» на улице Яггельной, была тревожным исключением, потому как собирались там, перво-наперво, люди интересов и, природным казалось то, что дам с собой не брали. Было бы странно обсуждать свойства поэзии, фазанью охоту, биржевые сводки – при дамах. Но в других, на взыскательный вкус утонченных кофейнях — особенно в шоколатнях – густо было женским полом, разного возраста и в разнонравных туалетах. Запах женщины придавал этим каватериям великосветский оттенок и склонял к амурным фантазиям.
на полянке

Еду в Питер!

С пятницы по воскресенье буду в Питере. Если кто-то из питерских френдов желает -- не то чтобы прям страстно желает, но не прочь -- поболтать с Глафирум, пишите сюда и договоримся:)
(может, еще кто-то подскажет недорогую гостиницу в центре?)
на полянке

Фазы Севера

У тебя и у меня одинаковое устройство. В ветвящихся дельтой, стерильно чистых, витиевато обставленных коридорах надменности бродит охающий, израненный, чумазый сердечный зверь. В застегнутом на все пуговицы пиджаке надменности алеющим атласом горит изнанка сердечности. В кованом ларце, усеянном кляксами запаянных ржавчиной навсегда замков – тающие зефирины нежности.
Но надежды никакой. Как куклы в часах, каждый на своем балкончике появляемся мы в назначенный срок и никакой надежды перемигнуться, взглянуть пусть даже в льдистые глаза, бросить другу отложенное, не съеденное самим яблоко: на соседнем приступочке – пустота, воплощенная надменность.
Дела наши заверчены так, что скажи я тебе мягкое, как масло, оставленное без холодильника, словцо, ты неуместным своим мечом изранишь его в вихрастые клочья. А потом (часики тик-так) и уже ты тихонько кладешь на белоснежную скатерть отвоеванный у города – в каких боях, со сколькими приводами? -- мохнатый персик. Я люблю персики, но ради тебя брезгливо скажу: аллергия, унеси. И слышно, как захлопываются отпертые на мгновение никчемушные, важные, подпорченные недоверчивой коррозией якоря замков. Когда же я протягиваю тебе зефирины нежности, ты поворачиваешься ко мне угрюмым пиджаком тяжести. Когда ты, отважившись, высовываешь из глубин своих лабиринтов – детскую, беззащитную мордочку, я злорадно фигачу по ней скрепкой из рогатки.
Две монетки, две карты, постоянно выпадающие в раздоре. И сейчас скажи мне ласковое – получишь ощетинившееся мяу по носу. Перед нами расстилается море непроизнесенного, пахнущее контрапунктом. Есть иллюзия, что мы что-то понимаем друг в друге. Иначе зачем мы прячем за шиворот, тайно, боясь быть пойманным, всякую оброненную зефирную крошку. Решка надменности знает только о рубашке сердечности и им не приладиться никогда. Каждая мечтает о своей никогда не виденной сестрице. А стоит ли их знакомить? Для этого нужно, как минимум, поломать часы. А кто на это решится?