Category: общество

Category was added automatically. Read all entries about "общество".

на полянке

По поводу тире

— Выведут тебя когда-нибудь, Парнок, — со страшным скандалом, позорно выведут — возьмут под руки и фьють — из симфонического зала, из общества ревнителей и любителей последнего слова, из камерного кружка стрекозиной музыки, из салона мадам Переплетник — неизвестно откуда, — но выведут, ославят, осрамят... (с)
на полянке

(no subject)

RFW, день первый. Показ Вивьен Вествуд задержали на полтора часа. Я села в парке ЦДХ, возле будки нестле -- съесть мороженое и поболтать ногами. Мимо спешили нарядные, нарядные особым способом люди, способом, каким одеваются только на неделю моды. Вот мимо размеренно прошагал блондин -- склеенный ежик прядей, вывесочная улыбка человека, решившегося на демарш – прошагал в трусах и пиджаке. Пиджак такой, с отлаженной подмышечной паутинкой складок, с гладкостью итальянских ателье пиджак, хороший, словом. Трусы, надо сказать, были не очень короткие, плотные, хотя и кружевные. И еще он был в резиновых сапогах. Спутница – сахарная вата волос, сколотая шляпкой с вуалеткой – с победной рассеянностью лица а-ля мадам де монтеспан. Перед показом они намеренно замешкались перед тем, как усесться: трусы не должны были пропасть втуне.
Пока сидишь, ждешь подолгу, обречен разглядывать. В темноте горят слитки сумок, чешуей дискотечных шаров переливаются бисерные шляпки. Под полированными лысинами искрят крокодиловые пиджаки. Взлетают к ушам декорированные верту. Многие – особенно юноши, с люто, по-самурайски зачесанными и закрученными наверх хвостами – отчаянно жуют жвачку, жуют, словно эта челюсть ходуном, вдобавок к джинсам жербо и жакету ферре, бонусом сигнализирует о статусе. А может, имитирует речь, активность, динамику. Collapse )
на полянке

(no subject)

Солнце прожигает горбик капюшона на спине. Если свернуть во дворы – а свернуть в них хочется, запетлять, продлить дорогу из гастронома – на припеке закипает, как вишневая смола, жизнь. Вязкая, вязче, чем меда струя. Гаражи у сталинок, гофрированные клети, птичник, мерцающее, щебечущее свао, сменяются гаражами у новостроек, зеленым полиэтиленом, незаселенными, как и гигантский меловой куб дома. Открытыми туфельками хорошо цокать в незаселенном дворе, пахнущем побелкой и новой жизнью. Солнце выглядывает из-за плеча шестнадцатого что ли этажа, а на цок-цок выбегает охранник, сразу же плавится улыбкой, вот же весна, раскосыми глазами смотрит строитель, замер мастерок. Здесь еще никто не живет, никто не ходит.
А вот опять сталинки: старушки в картузах (почему обе в картузах? ага, козырьки от солнца) с осуждением смотрят, как три пончика нога за ногу, а на ногах острия шпилек, а еще и буратинный носок, которым вжимаются окурки в песок, пьют пиво на их дворовой лавочке. А ведь рядом детская площадка! А там малыш раскачал качельного петуха до остервенения. Даже страшно за малыша: что может сделать с ним бешеная птица? Девочка стоит за спиной деда, стоит почти в шпагате, одной ногой на ограде, с резьбой ограда, от которой еще остается спиральный штопор на мякоти ладони, другой ногой -- на аканфе скамеечной спинки. Всегда хорошо постоять так -- опасно. Лет семнадцати трое мальчишек выбежали на улицу – в рубашках – съесть мороженое: едят, ржут, держат ногой тяжелую, с домофонной защелкой дверь. Мороженое -- в стаканчиках, тянется клеем янтарный наполнитель. Девушка в трепещущем пухе курточки цаплей переминается возле джипа, мужчина по-хозяйски, вразвалочку огибает капот, звеня ключами. Бездомный здесь же, рядом, над баком щурится на солнце – под угрюмым валиком надвинутой шапочкой. Той-терьер потерял одну из четырех розовых туфелек, стал развязно прихрамывать, как девица на рандеву. В колясках едут серьезные люди, с серьезными на жизнь взглядами. Их везут сентиментальные мамаши. Улыбаться нужно чуть позже, поднимая глаза на них.

Как ни петляй, дворы кончились. Туфли стерли пятку, задник пришлось на полпути заломить и пришлепывать уже совсем по-летнему. А вечером сесть в поезд – как же хорошо оставить все дела к черту -- и к другим дворам, другим воспоминаниям.
на полянке

Люди какие-то

Вчера посмотрела «Красавицы. Verbatim» -- спасибо драматургам: zenzinich и _vz_.

Перед этим на минуточку забежала в «Практику» по делу: и меня окружила плотная – в своей устроенности -- театральная жизнь. Камеры снимали выставку, просили ходить тише, Родионов в преддверии вечера обсуждал, как обстоят дела с плазмой, я погуляла по залу для йоги и вступила в переговоры с барменом -- он советовал ризотто с грибами. На фоне этого шума -- камеры-плазма-йога-ризотто – ты уютно плыл в теплом воздухе, среди белого кирпича, гладких столиков и круглых спинок, плыл с чашкой кофе в руке, разбеленный и подслащенный, как этот самый кофе. Collapse )
на полянке

моя доска с тремя магнитами и Саи Бабой, над которым надругались прохожие

178,68 КБ

*Поскольку фото это, видимо, является столь же энигматичным, как произведение современного искусства, даю синопсис. Недавно я ехала в поезде. И познакомилась с девушкой Олей. Collapse )
на полянке

(no subject)

Пошла сегодня в бассейн.
Человеку, бросившему пить и курить, крайне важно вести подчеркнуто спортивный образ жизни.
В бассейне дежурная, предупредительно отобрав квитанцию, сообщила: две дорожки забронированы, корпоратив, а на третьей пять человек.
Вот счастье!
Collapse )
на полянке

Зачем людям нужен Уистлер?

{Уистлер – мастер штриха. И оборки дамских платьев, и амстердамские балконы разлетаются в штрих как горящие сосновые иглы. Между балясинами венецианских дворцов темнота соткана из стриженого штрихового ворса. Голуби на офортах летят единой жужжащей морзянкой, напоминают печной дымок. Каракули волн – в японском духе: закорючки гребня проставлены так, словно просто по-хозяйски смазали остаток туши с пера. Штрих - перья, ресницы, дымок, веревка, лабиринт – ацтекский, с прямоугольными углами. Все эти торговки горчицей, тряпичницы, лудильщицы – богачки. На их одежды, лица, ветошный сумрак убогих комнат них ушло такое количество замысловатого штриха, что могут позавидовать королевы. Дворовая инфанта – Фюметта – повторяет веласкесовскую позу: девочка на шаре собственной юбки. Уистлер -- кофейная возня тени, угольный обвал темноты. Акварельные полосы морских пейзажей протянуты, как белье по веревке.}

--Зачем людям нужен Уистлер? – надменно сказала ошеломленному Кондрату известный арт-критик (солнце, мы тебя по-прежнему любим:) Кондрат надменно ответил, что он -- не люди, что это его любимый художник, после чего, примирившись, они стали разглядывать лодку с огоньком и одновременно узнали в ней крокодила.
Месяц спустя я и двое сподвижников, подойдя к этой же картине, также синхронно уличили в лодке крокодила. Я подумала: то ли мои друзья очень похожи, то ли все они ку-ку, то ли это действительно – крокодил.
Сподвижники, впрочем, безучастным шатанием по выставке иллюстрировали мысль, что им Уистлер как раз не нужен. Мало того: когда им стало скучно, они стали подбегать ко мне из-за углов и, дергая за юбку, даунически кричать: «Мама, пойдем домой, а?»
Высшей формой развлечения было разглядывать каракули, которыми я черкаю блокнот. «Как ты думаешь, что она там пишет? – спросил один клоун у другого. -- Названия картин переписывает!»
на полянке

Пустые письма

А потом они стали писать друг другу пустые письма. Пустые, как чай без конфет, как оклеенная цветами коробка с трескучей подарочной пустотой, как темный эхом подъезд, о беззвучный, установленный в вышине камертон которого тренькнет вошедший с улицы, запустив в щель и солнечных зайчиков, и жаркую испарину дня. Пустые письма – ни букв, ни пунктуации – молочные каракули ненаписанных слов.
Они встречались каждый день – в книжной кофейне «Бука». Когда он заходил, ее прядь, пряча уголочное название книги, уже лежала на странице. Он подсаживался, ворча, гасил сигарету в пирамидке окурков, раздвигал локтями чашки с осевшей пеной, заказывал чай. У каждого была своя жизнь, о ней и говорили. Только не о пустых письмах.
Когда появилась эта привычка – писать вхолостую, без строк, доверительно облокачиваясь на перинку пустоты – он помнил этот упрямый день. Когда он сказал с горечью, есть ли между нами понимание без иллюзий?
Она убрала прядь и он щелкнул название книги, подумав, глупенькая. Понимание без иллюзий, вскинулась она, а что это, как не цинизм, грусть ненайденного, беспомощность непонимания: а ты возьми и пойми другого с его иллюзиями, уложенными слойкой наполеона, пропитанные несбывшимся, украшенные надеждой, разрезанные обстоятельствами? Оттого, что люди стоят голенькими друг перед другом, видят ли они что-то, кроме кожи – с цыпками, созвездиями бескровных пятнышек, шрамиками, волосками? Что-то внутри. Легко смотреть на то, что видно.
И тогда они задумали сообщать друг другу главное. Техника письма была простой: пишешь письмо, вбивая главное не боясь, хотя и страшно даже перечитывать, не сбиваясь на дворцовую спесь синтаксиса, опуская губную лихорадку аллитерации. Пишешь, а после – когда сургуч законченности заклеймен перстеньком имени – стираешь все. Выделить-удалить. И отправляешь.
Поначалу, получая письма, они шарили взглядом по экрану, пытаясь найти у линии отреза затерявшийся нестертый впопыхах слог-улику. После оставили детективное: вдыхали пустой воздух, как вдыхают, знакомясь с сухим чаем, сосновый дух экстракта. Из воздуха появлялись слова. Ее: в моей жизни все так хорошо, так красиво и устроено, как замысловатая женская ванная – с белыми шкафчиками, где и пилюли, и лосьоны в строгом порядке, и свежая, пахнущая альпийской свежестью махра, и английское мыло с вензелями, покоящееся в гладкой, без пятнышка, стальной ладошке держателя – и я всякий раз оказываясь там, одна, без свидетелей, думаю, что все ужасно, ужасно, и будет только хуже.
Его: закат облетает над крышей как осеннее дерево, малиновые, догорающие на глазах стружки гаснут, коснувшись земли, и хоронят еще один день, когда я мог быть счастлив.
Они писали, но в книжной кофейне никогда не говорили о содержании писем. Он гасил ее сигареты, она отхлебывала из его чашки пуэрх и морщилась. Листали книги, перебирали связки абзацев, смеялись, когда она, гнусавя, читала напыщенные начала новых романов. Пересказывали домашнее. Им не было от этого грустно, от домашнего. Потому что можно было прийти домой и еще до того, как домашний голос припечатает «ужинать», щелкнуть удалить-отправить и, разрезая утиную грудку, мечтать о том, как тот, другой, видит появляющиеся пантакли слогов, журавлиные вереницы предложений, грустит возле последней точки.
Честно говоря, он не очень верил ей. Он не до конца верил в ванную и английское мыло. Она же верила в закат и похороны дней. Он подсчитывал, а если я напишу все же то, чего опасаешься написать в каждом письме, потому что даже стертое, оно останется следком самолета среди пышных дымных облаков других слов? Если я напишу «я люблю тебя», изменит ли это что-то? Наши недолгие встречи в кофейне, после которых каждый натягивает плащ своей жизни и растворяется в ярмарочной Самотеке? Ее жизнь-белые шкафчики? Мою жизнь-осеннее дерево?
И вот он стал думать и подсчитывать. Письма приходили, все тревожнее и тревожнее. В кофейне, правда, она была прежней: безмятежное лицо, смущаясь, трет нос, студенческие рукава с митенками, близорукая близость к странице, при прощании снупи, привязанный к рюкзачку, оживал и подпрыгивал за ее спиной.
Когда получил короткое ее письмо -- мне кажется, я скоро умру – подумал, ну вот, глупости. Умру в дождь, или как там у Теннесси. Одни иллюзии. Которые-то и понимать нечего. После разглядел распушенным, почти растворившимся следком самолета – ее люблю. Первоначальную кладку под умру.
Он заволновался и заходил по комнате. Его назойливое, давно жужжащее над ухом слово стало простой формой вежливости. Нужно было ответить правду – широко, как шире ее рук могут быть его руки. И забылся, обтесывая мысль – люблю – как вдруг голос, ужинать, он испугался, вздрогнул и случайно отправил пустое письмо.
Назавтра ее уже не было в кофейне. Месяц он ждал. Официант – щеголь в полосатой рубашке – понимающе подходил, разводил руками: не появлялась.
И он так и не понял бы: умерла она вообще, в принципе, или умерла -- для него.
Если бы однажды, в другом кафе, с другой девушкой, когда все просто устроено и можно говорить люблю, шаря трубочкой в последних пузырях молочного коктейля, не заметил за витриной промелька подпрыгивающего снупи. Выбежал, догнал. Посмеялись.
В тот же вечер получил от нее последнее пустое письмо.
Сердце не выносит пустоты.
Наверное, она, облюбовав новую кофейню, уставленную стеллажами, водит пальцем по странице и оставляет розовую линейку в толще книги, когда приносят ее вечный капуччино. И ждет того, кто сможет не сплоховать и не ввести под кожу – с цыпками, беловатыми пятнами, шрамиками и волосками – смертельный, холостой воздух пустого шприца.