Category: литература

Category was added automatically. Read all entries about "литература".

на полянке

(no subject)

Сегодня, прибыв, осознать:
что открытое платье носить странно;
что, судя по айпи, читают меня люди с давно забытой улицы В.В., где такой пахнущий лопухами, крапивой и невозможностью пыльный тупичок возле военной части, под малиновым щитком логотипа. этому обстоятельству удивиться, как во сне удивляешься интересу мертвых;
что некоторые звери имеют свойство оборачиваться рыбой;
что всю дорогу боялась потерять тетрадочный дневничок -- можно подумать, сокровище;
что у лотага несколько таких тетрадок и привычка заносить туда муравьев и муравьедов карандашами разных цветов;
что три бутылки шампанского для двух девушек -- это, конечно, повод грохнуться в вечерних платьях в темных аллеях (рассматривая ссадину на колене);
что о ком и стоит написать роман -- так это о друзьях: Аннушке, Венчеруп, Даниловых, Еське, Паро, Лысом, Ксавье и Женевьеве (а как тебе такой поворот, а? хотя и медиевист, а все-таки резок, да и попросту говоря: морда)
что словосочетание "написать пост" вызывает раздражение как нечто искусственно вздыбленное, вскарабкавшееся вертикально -- пост, пограничная будка, столб -- как воткнутая в землю палка, которую плющ слов благополучно минует и стелется совершенно в другом направлении;
что словосочетание "соорудить пост" вызывает раздражение меньшее, но какое-то деятельное вроде этого;
Collapse )
на полянке

(no subject)

Жизнь моя полностью переменилась. На некоторое время, дожидаясь окончания ремонта в своей квартире, въехал друг-писатель с девушкой (если кто помнит нашествие Бегби в "Транспойтинге" – не так брутально, а вполне нежно, в духе прежних коммун, но что-то есть).
Дом наполнился смехом, шумом, пустыми бутылками и ксерокопиями статей великого писателя. Я сварила две кастрюли борща. А Дитер купил тесто и сделал пиццу. Пока писатель с подругой бродил по делам, мы упоенно занимались хозяйством, а потом ждали их, как детей ждут из школы.
По утрам, с больной головой встаю и вижу лучезарную картину: на икейском матрасе, там, где только что почивали, лежит и, натужно кряхтя, совершает мерные движения бородатое очкастое существо 67 года рождения. На щиколотках его упрямо сидит улыбчивое в косичках существо 82 года рождения, взбадривая словами – давай, Костя, еще! Писатель делает зарядку. Проходя мимо, я скорчила гримаску: «Хоботов, мы прожили вместе 25 лет, а я и не знала, что ты звезда конькобежного спорта.
И не боишься, после четырех бутылок коньяку на троих? Хоть бы подождал, пока рассосется.
--Если я буду ждать свободного от алкоголя денька, -- сказало существо в красных бойцовских трусах и неприлегающей к писательскому телу майке. -- боюсь, спорт меня потеряет.
Жизнь наша теперь привязана к хронометру: в 11 часов перестают отпускать спиртное в ночном напротив. Поэтому к означенному часу все купленное до того нужно выпить залпом и бежать. О мир – ты спорт.
на полянке

Кофейни- -1

…Были в городе, правда, и каватерьи, куда зачащали одни мужчины. Появка женщины в отеле «Европа» на улице Яггельной, была тревожным исключением, потому как собирались там, перво-наперво, люди интересов и, природным казалось то, что дам с собой не брали. Было бы странно обсуждать свойства поэзии, фазанью охоту, биржевые сводки – при дамах. Но в других, на взыскательный вкус утонченных кофейнях — особенно в шоколатнях – густо было женским полом, разного возраста и в разнонравных туалетах. Запах женщины придавал этим каватериям великосветский оттенок и склонял к амурным фантазиям.
на полянке

(no subject)

На Рижском в очереди стояли трое – в печально обвисших плащевках, с тревожными лицами. Один из группы отбегал в две соседние очереди, с суетливым шепотком «я занимал» протискивался, дежурил минутку в каждой, помахивая ладонями в незашторенных подкладкой карманах. Завершив свой пчелиный, назойливый рейд, возвращался к точке дислокации. Еще они звонили. «Да нет, -- нетерпеливо отбирая друг у друга самсунг. – Вот эту кнопку, я такие модели знаю.» Звонили «Леночке» со словами «слышь, тут такое дело». Потом, когда очередь их подошла, делегат – набрякшие пазухи век, птичий профиль, истощение, ставшее фигурой -- всунулся в окошко и, не отпуская книжечки паспортов, попросил по три билета – на 17, 20 и 26 число. На Брянск.
«Обратных не нужно?» -- без удивления, с формальной прохладцей спросила кассирша. «И нам бы еще Ирочку!» -- тщательно разлепливая губы, словно читая по бумажке, произнес худой. «Ирка! Тебя трое молодых и красивых!» Плащевки приосанились.
На этом месте меня настойчиво переспросили из моей кассы. Схлопнув книжку, я начала путано, наконец совладала с собственным загодя заученным порядком чисел и полок. В процессе упрятывания в кошелек огляделась: тревожных, конечно, уже не было. Зачем они втроем три раза выезжали в Брянск и ни разу не возвращались? И что Ирочка? Ответ может быть самым простым. Ну и сложным, конечно.
  • Current Music
    Там, где клен шумит
красная помада

Поэтический перформанс Андрея Родионова в театре «Практика»

Городской обормот, певец окраин, рэп-лирик, звезда контркультуры, увешанный званиями и критическими ярлыками, Родионов пишет о жизни в Тушино, Бирюлево, Бутово и Выхино. На первый взгляд. На самом деле – о жизни вообще. Городская свалка, куда из центра переехали люди-сдача, разменянные, как пятачки, и отброшенные на обочину богатой каракулевой Москвой, посверкивает шекспировскими страстями. Родионов читает и чувствуешь, как на тебя надвигается ужас длинных бетонных заборов и многоподъездных домов, районов, где переулки упираются в болото, где на фоне инфернальных пейзажей с ржавыми «запорожцами» бомжей спаивают эльфы, в пансионатах насилуют русалок, а в каком-то типичном блочном доме вершится черная месса.
«Кто из Козихинского переехал переулка
Кто из Столешникова переулка переехал
В одной квартире ждущая смерти бабулька
В другой наркоман чью смерть встретят радостным смехом.
Их в первую очередь сюда отсылают
Свои же родственники желающие иметь про запас хатульку
На пустыре здесь кошки лают
И собаки так страшно мяукают»
Впрочем, спрашивается, почему на спектакле Родионова – заунывные звуки синтезатора и завораживающе мрачная манера чтения – зал лежал от хохота. Не от ужаса ведь. А потому что Родионов мастер рвануть штурвал и весь этот каприччос ужаса обернуть в фольгу стеба: продавщица водки, бывшая проститутка с Ярославки, с которой беседовал о жизни лирический герой, оказывается Юдифью, замочившей хозяина ларька:
«Через несколько дней на каком-то пятидесятом грамме
Закусывая какой-то розовой рыбной жирной фигней
Я увидел ее лицо в мерзкой программе
Про тех кто попал в милицию и от этого злой»
Но Родионов не исчерпывается только жизнью в стиле Буковски под аккомпанемент мерзкого пойла, в народе именуемого «рашкой», с торчащим задником районов, которые выглядят как страшная месть, где
«Около ненормально забетонированной сберкассы
Так неестественно и несвоевременно
Выглядит малыш едущий в коляске
или если женщина идет беременная»
Он любит эти места – которые нельзя, по идее, любить, – только за то, что здесь живут люди. Плачут-смеются. И непонятным образом сохраняют в себе волшебное. Я рассказываю ему, что известный архитектор распинался по телику, мол, наши районы с жуткой типовой застройкой – на самом деле замечательный социальный проект. Родионов долго молчит, потом роняет: разве что со стороны построения новой социальной личности. Сам он действительно до шести лет жил в Тушино, потом в Мытищах, потом с 20 лет снимал что-то в центре – в мрачные 90-е коммуналки на Чеховской изобиловали историями как раз « в кассу» Родионова.
В Родионове главное – не тема, не рычаг трагифарса, стебной драмы, похмельного фантазма. Главное – лирика. За это женщины и любят мрачного, рычащего, гипнотически завораживающего поэта с угрожающей внешностью. Почему-то они чувствуют за рычащей оболочкой нежность. Хотя вне сцены, чтения и, как он сам уверяет, вдали от алкоголя, Родионов – тишайший, спокойный, вдумчивый. Наизусть помнит Рембо, Верхарна, Фета, Тютчева, Блока, Есенина, Мандельштама. Идем по Дмитровке, он говорит, что хотя и прославился как певец окраин, с 91-го база дислокации у него – центр. Пятнадцать лет работает мастером красильного цеха в музыкальном театре Станиславского. «Видите, балкончик, там раньше был цех декораций. Тверская, хотя я и отдалялся от нее в те самые районы исключительно пьяным, с друзьями, к кому-то в гости, о ней писать неинтересно». Поразительно, что Родионов – человек уже с наработанным авторитетом – сохраняет честность времени «дворников и сторожей». Это же совершенный мезозой – поэт и красильщик, заправляющий кипящими котлами! «Можно пойти в газету, – размышляет, видимо, не впервые, Родионов, – или найти другие источники литературного дохода, но тогда будет потеряна независимость. Когда надо писать, чтобы зарабатывать деньги, это уродует литературу. Перестаешь отдавать себе отчет, что хорошо. А без чего можно было бы обойтись». Родионов пишет то, без чего ему лично обойтись нельзя. И это отчетливо ощущает читатель. Окраины – всего лишь повод рассказать то, что важно.

Город тупиков, гаражей и заборов
Рождает истории, одна паршивее другой.
Я стою на пустыре с трудовой книжкой вора
И пою: под небом голубым есть город золотой
на полянке

Тритон Жадан

Поэт должен быть таким как Жадан. Современный поэт, автостопом прожевавшим всю Европу, в потасканных джинсах, в солдатском танкере с надписью Ричардсон, в старых стоптанных кедах. «А кеды-то новые и танкер, вишь, он анархию свою вечную на рукав присобачил блестященькую, тоже как копеечка». –шепчет Дитер из чувства противоречия, хотя любит Жадана ужасно, смотрит с восхищением. Да, мы любим Жадана, для нас он воплощение честности поколения, как он говорит «зайобаного» поколения, у которого не было шансов укрыться от пионерских галстуков, телика, проповедников, бодуна, пофигизма, собственной тоски. Поколения, получившего паспорт в последний год жизни совка. Почему 1974 год такой? – вопрошаю его как оракула. “Розумієш, ми так звикли до спротиву, що тепер будемо асоціальними завжди, ворожими, байдужими до кожної системи”

Жадан – это идеальное имя для поэта: жадать – желать по-русски, желать страшно и сильно чего-то, сходить с ума от этого желания. Это желание встает как таран, мощной дровишкой наперерез, как жбан, медный, пузатый, грохочущий сосуд, как жага, спрага и жаба, как желание любовное, истончающее тело, изнуряющее дух. Да и он и сам такой истонченный – маленькие ручонки, лягушачьи перепонки, худенький, шатающийся, переминающийся с ноги на ногу, когда его неуверенное харьковское бормотание переходит в мощный поэтический голос: он читает стихи так, будто дает себе, нам, времени, поколению опять же по морде, выливает на тебя ливень пощечин. От прозы и смешно, и жарко, и узнаваемо. От стихов исходит та самая правда, которой давно не вижу в русской поэзии, тем более, в молодой. Правда существования, а не версификации. Не сочинительство, а так взаправду, не поза, а вынужденная униформа для перемещения по миру, пешком с вещмешком по европейским отелям, наполненными самоубийцами, по вокзалам, которые трещат, как будильники, и где поутру прозрачные девочки просят у тебя эфира. Обвешанный своими вечными тритонами и рыбами, в воде по щиколотку бредет Жадан, бороздит кедами усеянный гильзами, толченым стеклом и перцем, кафель любовных разлук и читает прискоком, прихлопом, как легкий воробушек. Неуверенно балансируя на вервии русского языка, жалкое блеяние, совсем вяло, но тут видит меня и грит: ой, можно я уже українською, бо це ж не робоча мова, вж втомився я тут... И тарахтит, тарахтит уже менее скукоженно, превращается в такого щегла. В смысле внешней неуверенности он и впрямь похож на Эмильевича. Словом, Жадан – идеальный поэт. По всем параметрам. Те, кому не понять, читайте его роман «Депеш мод» в прекрасном переводе Ани Бражкиной. Он по плотности пузыря выдерживает тонны воды, которые на вас обрушатся при чтении.
на полянке

(no subject)

Распятие с телевизором

На сцене МТЮЗа -- премьера спектакля «Нелепая поэмка» Камы Гинкаса

Смыслом «нелепой» поэмы Ивана Карамазова о Великом Инквизиторе буквально впервые за свою историю занялся русский театр – в лице режиссера Камы Гинкаса. Вышла, как говорит сам Гинкас, вещь злободневная. «Нам сегодня из всех телевизоров и газет говорят, что надо думать о материальном, о хлебе насущном, а о другом хлебе когда-нибудь потом. Вопрос: когда потом? Я захотел, как и Карамазов, рассказать эту поэмку, потому что тот, о ком Достоевский писал, видел в нас не животных, а богоподобных существ и поэтому дал свободу выбора»

О проблеме выбора, любимой русской забаве, собственно, и речь идет весь спектакль. Иван в исполнении Николая Иванова, никак не выберет, кто он в душе -- инквизитор или его оппонент. Говоря о слезинке ребеночка, он паясничает. А потом плачет горючими слезами обо всех разорванных барскими борзыми мальчиках и Великого инквизитора баюкает на руках, как ту невинную деточку, страдания которой богу простить не может. Он подначивает, провоцирует тишайшего Алешу (Андрея Финягин), но получает в ответ лишь молчание и братский поцелуй. То же, что и инквизитор от Христа.

В спектакле по гинкасовской традиции много дерева. И дерево у него какое-то всегда русское – какое-то свежее, грубое, неполированное. Оно очень нашей великой классике подходит. Подлинностью. Если в чеховской «Скрипке Ротшильда» сцена МТЮЗа заставлена гробами, то в «Нелепой поэмке» на ней громоздятся гигантским конструктором кресты. Вдохновенный защитник человечества, взявший на себя его заботы, Великий инквизитор –Игорь Ясулович распнет на одном из них хлеб как главную зависимость человечества – приколотит гвоздями ржаные кирпичики. Именно сюда, на крест водрузит он и телевизор – новый символ власти над человеком. И не только потому что телевизор -- зрелище. А потому что, как считает дьявольски уверенный в своей правоте Инквизитор: "Нет у человека заботы мучительнее, как найти того, кому бы передать поскорее тот дар свободы, с которым это несчастное существо рождается...» Тому, кто будет решать за него, человека, где добро, а где зло. В пятнадцатом веке это инквизиция, в наше время -- другие известные организации. Суть одна и та же.

Род людской в спектакле неприятен, как неприятно, по большому счету, по счету Достоевского, осознавать человеку свою несовершенную природу. Это русские типажи в ушанках, с бутылкой в кармане, требующие копеечку для умирающего дитенка, но готовые ее тут же пропить. Они – слабосильная, большая часть человечества, по Достоевскому, которой и нужна забота институтов власти. На деревянных инвалидных тележках по сцене шуршат сирые и убогие, люди-обрубки, жалкими культями они тянутся за хлебом насущным, оттирают друг друга в борьбе за крошки и зомбированно пялятся в телик. Им-то, как в детсаду градусники, вставляет Инквизитор во рты по алюминиевой ложке: мол, ешьте и грешите на здоровье, будьте слабыми, будьте детьми, детское счастье слаще, не надо задумываться, от этого тяжело. Мы уже за пятнадцать веков проблему выбора за вас крепко решили. Решим все и сейчас. Спектакль еще и о том, что, сидя с ложкой во рту у мерцающего голубого экрана, этой проблемой всерьез, до неприятного выворачивающего ощущения не озаботиться. Надо или Достоевского перечитывать. Или к Каме Гинкасу на спектакль идти.
на полянке

НЕИЗВЕСТНЫЕ ГЕНИИ

Лето в Бадене. Новое литературное обозрение. Москва 2003
Хотя Бродский считал, что неизвестных гениев не бывает и все эти рукописи, найденные в Сарагосе и прочих местах -- миф, в котором человечество хочет облечь надежду, что, кроме опубликованного и известного есть в мире еще загадки. К счастью, он ошибался. "Затерянным шедевром" назвала известный литературовед Сьюзен Зонтаг роман Леонида Цыпкина "Лето в Бадене". Именно она, человек Запада, а не российский критик, открыла гениального автора. А был им обычный советский патологоанатом Леонид Цыпкин, который приходил домой и после трудового дня сосредоточенно и увлеченно писал. Писал в стол. После нескольких неудачных попыток пробиться в литературный истеблишмент Москвы 70-х годов, он оставил это занятие. Поэтому до нас чудом дошли такие себе записки из подполья, среди коих роман о Достоевском -- "Лето в Бадене".

Собственно, роман не только о Федоре Михайловиче. Это не тот скучный тип романа, который могут одолеть только филологи, где подробнейшим изложена биография от "родился" до "похоронен". Скорее, это литературная греза, роман-сон, в который погружается рассказчик, который любит Достоевского и пытается проникнуть -- по наитию свыше что ли -- в суть его поступков: в логику его порочной страсти к рулетке, в его пристрастный антисемитизм, в его переменчивую сложную любовь. "Лето в Бадене" -- это и роман-путешествие, в котором герой отправляется из Москвы в Ленинград, а в параллельном времени Федя и его вторая жена Аня отправляются в медовый месяц в тот самый Баден-Баден, куда положено было ездить отдыхать от дел праведных русским писателям. Но Феде было не до отдыха и не до молодой жены: его влекла к себе, параноидальная, убийственная страсть выиграть миллионы -- и ради этого он закладывал обручальные кольца и даже мантильку жены, потратил все ее деньги и, одержимый чувством вины, еще сильнее унижал и обижал ее. И все это, в общем, известные и до Цыпкина вещи, но написано так -- виртуозно, легко, в повествование увязаешь, как в паутине, уже не выбраться. В таких длинных, на три страницы предложениях, чтобы, вслед за автором, любить -- недоумевая и жалея -- этого странного, одержимого русского человека с лицом мужика. А все-таки -- гения.

"Пфитц". Эндрю Крами. Симпозимум, СПб 2002. Книга сорокатрехлетнего шотландца -- изящная безделушка, лакированная шкатулка, лакомая конфетка. Карманный формат и куртуазное содержание делают его новым модным бестселлером, который приятно доставать и читать в людных кофейнях. Действие происходит в вымышленном немецком графстве, где тамошний князь от тоски по умершей возлюбленной стал создавать в ее честь целый город. Впрочем, на бумаге. Это занятие вошло у постоянно скучающего правителя в привычку. Целые полчища архитекторов продумывали убранство улиц новых городов, художники задумывали картины, которые будут висеть в домах, а библиографы -- придумывали людей, которые будут жить или даже мимолетно посещать вымышленный город. Одним из таких гостей и будет слуга благородного господина по имени Пфитц. Его придумал картограф Шенк, влюбившийся в рыжеволосую и зеленоглазую Эстреллу из Биографического отдела -- чтобы иметь возможность встречаться чаще со своей пассией. Ответит ли она ему взаимностью, мучается непроницательный читатель, когда вдруг персонаж Пфитц оживает и начинает свою вполне самостоятельную жизнь. Любовный треугольник, убийство и тонкий стиль этой истории, в которой вымышлено решительно все, не даст вам заскучать и станет причиной остывания кофе. Потому что это один из лучших переводных романов последнего времени. Параллели с Борхесом и Кафкой только усугубляют это обстоятельство.