саша денисова (glafirum) wrote,
саша денисова
glafirum

Categories:

Пустые письма

А потом они стали писать друг другу пустые письма. Пустые, как чай без конфет, как оклеенная цветами коробка с трескучей подарочной пустотой, как темный эхом подъезд, о беззвучный, установленный в вышине камертон которого тренькнет вошедший с улицы, запустив в щель и солнечных зайчиков, и жаркую испарину дня. Пустые письма – ни букв, ни пунктуации – молочные каракули ненаписанных слов.
Они встречались каждый день – в книжной кофейне «Бука». Когда он заходил, ее прядь, пряча уголочное название книги, уже лежала на странице. Он подсаживался, ворча, гасил сигарету в пирамидке окурков, раздвигал локтями чашки с осевшей пеной, заказывал чай. У каждого была своя жизнь, о ней и говорили. Только не о пустых письмах.
Когда появилась эта привычка – писать вхолостую, без строк, доверительно облокачиваясь на перинку пустоты – он помнил этот упрямый день. Когда он сказал с горечью, есть ли между нами понимание без иллюзий?
Она убрала прядь и он щелкнул название книги, подумав, глупенькая. Понимание без иллюзий, вскинулась она, а что это, как не цинизм, грусть ненайденного, беспомощность непонимания: а ты возьми и пойми другого с его иллюзиями, уложенными слойкой наполеона, пропитанные несбывшимся, украшенные надеждой, разрезанные обстоятельствами? Оттого, что люди стоят голенькими друг перед другом, видят ли они что-то, кроме кожи – с цыпками, созвездиями бескровных пятнышек, шрамиками, волосками? Что-то внутри. Легко смотреть на то, что видно.
И тогда они задумали сообщать друг другу главное. Техника письма была простой: пишешь письмо, вбивая главное не боясь, хотя и страшно даже перечитывать, не сбиваясь на дворцовую спесь синтаксиса, опуская губную лихорадку аллитерации. Пишешь, а после – когда сургуч законченности заклеймен перстеньком имени – стираешь все. Выделить-удалить. И отправляешь.
Поначалу, получая письма, они шарили взглядом по экрану, пытаясь найти у линии отреза затерявшийся нестертый впопыхах слог-улику. После оставили детективное: вдыхали пустой воздух, как вдыхают, знакомясь с сухим чаем, сосновый дух экстракта. Из воздуха появлялись слова. Ее: в моей жизни все так хорошо, так красиво и устроено, как замысловатая женская ванная – с белыми шкафчиками, где и пилюли, и лосьоны в строгом порядке, и свежая, пахнущая альпийской свежестью махра, и английское мыло с вензелями, покоящееся в гладкой, без пятнышка, стальной ладошке держателя – и я всякий раз оказываясь там, одна, без свидетелей, думаю, что все ужасно, ужасно, и будет только хуже.
Его: закат облетает над крышей как осеннее дерево, малиновые, догорающие на глазах стружки гаснут, коснувшись земли, и хоронят еще один день, когда я мог быть счастлив.
Они писали, но в книжной кофейне никогда не говорили о содержании писем. Он гасил ее сигареты, она отхлебывала из его чашки пуэрх и морщилась. Листали книги, перебирали связки абзацев, смеялись, когда она, гнусавя, читала напыщенные начала новых романов. Пересказывали домашнее. Им не было от этого грустно, от домашнего. Потому что можно было прийти домой и еще до того, как домашний голос припечатает «ужинать», щелкнуть удалить-отправить и, разрезая утиную грудку, мечтать о том, как тот, другой, видит появляющиеся пантакли слогов, журавлиные вереницы предложений, грустит возле последней точки.
Честно говоря, он не очень верил ей. Он не до конца верил в ванную и английское мыло. Она же верила в закат и похороны дней. Он подсчитывал, а если я напишу все же то, чего опасаешься написать в каждом письме, потому что даже стертое, оно останется следком самолета среди пышных дымных облаков других слов? Если я напишу «я люблю тебя», изменит ли это что-то? Наши недолгие встречи в кофейне, после которых каждый натягивает плащ своей жизни и растворяется в ярмарочной Самотеке? Ее жизнь-белые шкафчики? Мою жизнь-осеннее дерево?
И вот он стал думать и подсчитывать. Письма приходили, все тревожнее и тревожнее. В кофейне, правда, она была прежней: безмятежное лицо, смущаясь, трет нос, студенческие рукава с митенками, близорукая близость к странице, при прощании снупи, привязанный к рюкзачку, оживал и подпрыгивал за ее спиной.
Когда получил короткое ее письмо -- мне кажется, я скоро умру – подумал, ну вот, глупости. Умру в дождь, или как там у Теннесси. Одни иллюзии. Которые-то и понимать нечего. После разглядел распушенным, почти растворившимся следком самолета – ее люблю. Первоначальную кладку под умру.
Он заволновался и заходил по комнате. Его назойливое, давно жужжащее над ухом слово стало простой формой вежливости. Нужно было ответить правду – широко, как шире ее рук могут быть его руки. И забылся, обтесывая мысль – люблю – как вдруг голос, ужинать, он испугался, вздрогнул и случайно отправил пустое письмо.
Назавтра ее уже не было в кофейне. Месяц он ждал. Официант – щеголь в полосатой рубашке – понимающе подходил, разводил руками: не появлялась.
И он так и не понял бы: умерла она вообще, в принципе, или умерла -- для него.
Если бы однажды, в другом кафе, с другой девушкой, когда все просто устроено и можно говорить люблю, шаря трубочкой в последних пузырях молочного коктейля, не заметил за витриной промелька подпрыгивающего снупи. Выбежал, догнал. Посмеялись.
В тот же вечер получил от нее последнее пустое письмо.
Сердце не выносит пустоты.
Наверное, она, облюбовав новую кофейню, уставленную стеллажами, водит пальцем по странице и оставляет розовую линейку в толще книги, когда приносят ее вечный капуччино. И ждет того, кто сможет не сплоховать и не ввести под кожу – с цыпками, беловатыми пятнами, шрамиками и волосками – смертельный, холостой воздух пустого шприца.
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 22 comments