саша денисова (glafirum) wrote,
саша денисова
glafirum

Category:
Сегодня меня поймал клан Лансере.
Весной я написала статью о Зинаиде Серебряковой. Семья прочла и воскликнула: где эта девочка, где эта прелесть?
Значит, повели девочку – я в платье формата «девочка-прелесть», и бант, бант! на блузе -- под белы рученьки в Дом Русского зарубежья (зал битком, благородная печать Дворянского собрания на челе у зала) и подвели к Екатерине Евгеньевне Лансере.
--Хорошая, хорошая ведь статья! А что же к нам не обратились? Надо-надо, чтобы вы сказали речь!
--Хорошая, хорошая – эхом отозвалась неизвестная дама в бирюзе, сидящая рядом. – Ровная такая, без скандальности. И снова вернулась к изучению ровной статьи.
А я тех, кто вел под белы – даму из Дома ученых – предупреждала: я говорить не умею, я глухонемой дедушка из предыдущего поста. Они там что-то опять о пяти минутах давай, а я даже и не отнекиваюсь, улыбаюсь молча, иллюстрируя, что речевой аппарат у меня не работает.
--Девочка стеснительная, но очень умная. – объяснила за меня дама из Дома ученых.
Я изобразила стеснительность и очень-ум и зачем-то еще книксен (бант меня совсем вогнал в роль).
Короче, подозревая все же, что меня вызовут, затусовалась на галерке, неприметно. Соседняя дама – костяной гребешок в волосах -- распространяла стойкий запах можжевелового масла – уже через пять минут мне стало казаться, что я в санаторном ингалятории: легкие обволокла смолистая пронзительная свежесть. Через двадцать минут я уже мысленно гуляла в можжевеловой роще на мысе Капчик, что в Новом Свете. Через сорок у меня в глазах стояли слезы, которые вполне можно было списать на участие к трагической судьбе Серебряковой.
Председатель Дворянского собрания сказал: наши встречи посвящены теме «Прощай, Россия! Здравствуй, Россия!» И потом еще зачем-то добавил: и «Привет, Россия!»
Я мысленно ряд продолжила. До неприличия.
Вокруг было много дам в шалях. Девушки были с косами. Некоторые поразительно напоминали серебряковских – а и неудивительно: у внука Серебряковой Ивана Николаева четверо детей и десять внуков. Четверо детей – это вообще отличительная особенность художнического клана Лансере-Бенуа. И причем
Причем, очередной внук или правнук – из-за слез я уже слабо следила, кто кому деверь – почему-то поставил ребром проблему творческой родины художницы, имения Нескучного, что под Харьковом. Родины, которая – сказал и нехорошо засмеялся -- теперь принадлежит иностранному государству. А земля-то наша! Причем, внуку-Лансере было на вид не больше тридцати, чего он так убивался, неясно, но это, видимо, синдром дворянского гнезда: Россия, которую мы потеряли.
Долгий искусствовед, ни разу не назвавший Зинаиду Зинаидой – все скатывался на Екатерину – вальяжно повторяя свое неизвиняющееся «извиняюсь» -- напирал на то, что у нас в искусстве вот эта вот медийность развелась, новомодные течения. А классика проста. И выражается она в любви – к красоте крестьянской жизни (причем, искусствовед выглядел в рамках «в городе он еще держится – а вывези его на природу, и двух дней не протянет»)
Был фильм с Носиком-старшим (здесь все ясно, да не найдут меня поисковые системы): но 94-летняя дочь Серебряковой Екатерина меня потрясла. Подлинностью преданности. А преданность растянулась на всю жизнь. И сейчас она живет на улице Кампань-Премьер, охраняя холсты и комнату-музей, где все осталось, как и при жизни ее матери.
Я все-таки улизнула, когда стали заканчиваться кандидатуры. Сижу вот дома, а легкие все еще в можжевеловой роще.



Зина в Зазеркалье

Саша Денисова

Странная штука: на творчество Зинаиды Серебряковой, как это принято говорить, совершенно не повлияли -- разлом века, личная трагедия, эмиграция. В ее творчестве осталась такая же улыбка во весь рот, как на знаменитом автопортрете. Озорная, ребячливая, искренняя. Такая же улыбка чудилась ей в каждом. У ее мира была такая же улыбка.

Так улыбаются ее знаменитые балерины, купальщицы, крестьянки, спящие обнаженные. Так улыбаются ее дети. И сама Серебрякова. С этой внутренней улыбкой было особенно нечего делать в новой Советской России: за нее не давали особый паек, как другим видным деятелям искусства, она как-то мешала ходить строем и с ней было как-то абсолютно невозможно делать новое искусство для масс. В этой улыбке была индивидуальность – не кричащее, вопящее, декларационное я. Нет, Серебрякова была невероятно скромным, застенчивым человеком, неспособным к саморекламе, к авторитетным заявлениям. Это улыбка вовнутрь – пусть скромного человека, проживающего свою и невероятно свободную жизнь. Такое «я» -- тонкое и думающее – было совершенно излишне в новой России.

По большому счету, Серебрякову выпустили из России по глупой самонадеянности – в 24 году, когда граница еще не была на замке, можно было гулять в Европу и обратно, изображая возвращенцев, послов мира, живые свидетельства новой гуманной власти. Серебрякову отпустили, поскольку она не была идеологически заряженной – ни особо чуждой, ни близкой. И у нее был надежный якорь – четверо детей. По зверской логике пограничных ведомств именно таких дамочек можно безболезненно выпускать – вернутся непременно. Она не вернулась.

Зинаида Серебрякова писала бесконечно и каждодневно. Ее, казалось, не могли оторвать от холста ни борьба с голодом и нищетой, ни даже горе. И писала не только портреты, в которых через край переливается полнота сердца, полнота жизни. Еще она писала письма. Много писем. Не потому что ей очень нравился эпистолярный жанр. Так она разговаривала со своими навсегда оставшимися в другой стране детьми.

Дети – сыновья Женяка и Шура, дочери Тата и Кот (Катя) – появляются в ее работах крохотными бутузами. Вот они повернулись от своих тарелок с супом, нежность щек рифмуется с прозрачностью фарфора. Вот пока девочки позируют для мамы, один из мальчиков шаловливо проскакивает по коридору, отраженном в зеркале. Вот девочки за пианино: обернулись с полусловом, замершим в улыбке, в приветливой ласке лица – к маме. С годами их лица удлиняются, утончаются черты – в фамильном духе -- изящно вытягиваются тельца, руки, голени.
Длинноты бровей, особый протяженный разрез глаз, размах бровей, улыбка во весь рот – все то, Серебрякова любила в лицах, что добавляла в укор сходству, за что ее ценили, а некоторые напротив -- ругали, требовали похожести. Серебрякова не просто видела в других себя (расхожий штамп, имеющий право на жизнь в более тонком толковании): она видела в людях особый тип красоты. Такое устройство глаза – посмотрите на ее портрет Ахматовой, сравните с альтмановским, с анненковским, с фотографиями наконец. Она видела эти пропорции и черты и в марокканках. Когда в Париже она будет с тоской вспоминать о прежних своих роскошных моделях – балеринах, актрисах, красавицах, и жаловаться на то, что профессиональные теперь не по карману, под рукой останутся дети – выписанные, как тогда говорили, из Страны Советов, а, по сути, вырванные Женя и Катя, которых Серебрякова будет схватывать в бистро и за чтением. Но их, взрослых, и самих уже художников, она уже боится утомлять позированием.

Когда Серебрякову назначили профессором новоиспеченной большевистской Академии, она перепугалась. Даже маячивший паек не прельщал. Художница терпеть не могла всякие заседания – никогда особо не ходила на собрания «Мира искусства», в котором состояла, хотя там были и ее любимые дядя, брат. Она предпочитала не спорить о позициях в искусстве, а тепло, тонко, невероятно скромно обозначить их в письмах, в личном общении. В эпоху модернизма Серебряков деликатно настаивала на школе старых мастеров, на классическом. То, что ее работы не сочтут оригинальными в шуме времени, ее мало волновало. Больше занимали все те же дети, крестьянки и купальщицы. И наличие красок.

Ей было все равно где жить – в Петербурге, деревне или Париже. Зиночке Лансере, девочке из художнического клана, где слились две знаменитые фамилии Лансере и Бенуа, требовались две вещи – натура для пейзажа и портрета. Пейзажи были в деревне, в родовом имении Нескучное, под Харьковом. А если под рукой не было натурщика, можно было обойтись и зеркалом. Человек в зеркале, всегда послушно соглашается на роль объекта, он также терпелив, как и художник, понимает, что нужно смирно досидеть до конца.

Его видишь каждый день, чаще других лиц, но, когда всматриваешься в него пристально, с карандашом в руке, кажется, что он незнакомец. Это удивление, изумление человеческой природой, даже знакомой, есть во всех ее портретах. И особенно в собственных. В 1910 году этим и удивит общественность ее автопортрет, который станет хрестоматийным (в прямом смысле попадет в школьные хрестоматии, станет одним из самых узнаваемых портретов в истории искусства). Удивит он всех посетителей выставки мирискусников и даже самого идеолога объединения, Александра Бенуа – дядю Шуру.

«Зима наступила ранняя, все было занесено снегом – наш сад, поля вокруг – всюду сугробы, выйти нельзя, но в доме на хуторе тепло и уютно. Я начала рисовать себя в зеркале и забавлялась изобразить всякую мелочь «на туалете»… в начале декабря мой брат Евгений Евгеньевич Лансере написал мне, что выставка «Мир искусства» откроется в начале 1910 года, и, надо, чтобы я выставила что-нибудь. Вот я и послала мой «автопортрет». Мой брат позвал своих друзей художников. Все одобрили мою вещь, и «За туалетом» была на выставке приобретена Третьяковской галереей…» Удивил потому что, хотя Зина выросла в семейном доме Бенуа в Петербурге, где шутили, что дети здесь рождаются с карандашом в руке, выросла в среде питательной, веселой и шумной, под сенью кабинета самого дяди Шуры, училась в мастерских Браза, в парижской академии де ля Гранд Шомьер, но все лето проводила в Нескучном. Это главная академия Зиночки Лансере. Там – крестьяне в юбках с красными поясками. Жатвы, хлеба, беление холстов. Сюжеты, которые также прославят Серебрякову, но позже. Знаменитого дядю удивило, что в деревенской глуши, в «убогой хуторской обстановке», с банальным набором туалетных безделиц – «вещи все дрянные и уродливые» -- можно было создать счастье жизни, игру ласковой молодости. Александр Бенуа, обозначив принадлежность художницы к знаменитому объединению, пророчил ей успех, который бы давал возможность «такими же простыми глазами и глядеть вокруг себя и передавать эту радующую видимость».

Случилось в ее жизни все как-то наоборот – не успех, смятый общим разломом эпохи, а что-то другое способствовало тому, что глаз Серебряковой не изменил своему устройству улавливать радость. Дар.

Нескучное – это зеленые ленты посевов, это рожь, волнующаяся как море. Можно ездить варить кашу в Высокое, можно наряжаться крестьянами, запеленывать куклы вместо младенцев и для потехи идти наниматься на работу к собственному приказчику. Нескучное – это когда надо скорее ехать, чтобы пол лета не прошло, закупить побольше красок или выписать из лавки Куражова наложенным платежом, побольше белил и не забыть про индийскую желтую.
Нескучное – это смех и возня, домашние концерты и пьесы, когда съезжаются все – братья, сестры. Серебрякова вовсе не сидит безвылазно в милой глуши, но именно туда она возвращается после художественных студий в Париже, путешествий по Италии, Германии. Скорее, успеть бы, пока рожь не скосили.

У Зиночки Лансере все из детства. Карандаш из детства. Любовь – тоже. Жених Зиночки Лансере – ее двоюродный брат, Борис Серебряков, с которым вместе выросли. Мать Бориса, Зинаида – родная сестра отца художницы, знаменитого скульптора Евгения Лансере (он умер от чахотки, когда Зиночка была двухлетним ребенком). О грядущей помолвке семье известно за несколько лет, но дело держится в секрете. Оформлять брак из-за близкого родства не хотят – один за другим окрестные батюшки отказываются. В итоге поисков, уговоров нашли доброго пастыря, который задорого – 300 рублей – но повенчал.

Муж – неуемный, прогрессивно мыслящий, типичный представитель технической интеллигенции. Инженер-путейщик, он в разгар русско-японской войны выбирает для практики самую что ни на есть горячую точку – Лаоян, где русская армия терпит поражение. Вся семья терзается страхами. После он будет водить Зину на революционные митинги, говорить такие типичные для русского интеллигента слова о катастрофе в обществе – так надо, так должно быть. Но при этом Серебряков совсем не чеховский персонаж с рефлексиями за чаепитием: в Нескучном он сажает деревья, следит за обработкой земли, за урожаем, увлекается фототехникой, проектирует мост через сельскую речку. В Петербурге к нему валят рабочие – с просьбами, знают, что не откажет. Близость к народу не была подчеркнутым, народническим, пафосным позерством. А обычными человеческими отношениями. Именины празднуются на лугу, с крестьянами. Зина лечит деревенских. Яркие, рослые, кровь с молоком московки -- ее любимые модели. Когда утонула ее натурщица, Поля Гречкина, послали за Серебряковой – откачивать. Не спасли: Зинаида в письмах пишет об этом, как о личном своем несчастье.
И в силу профессии, характера, устремленности Серебряков часто покидает ради дела семью. Работа в Сибири – строительство железной дороги -- продолжалась с ранней весны до поздней осени. Зина будет ждать писем, которые часто теряются, мучаться. Нежные романтики в любви, и Зина, и Борис были людьми дела. В Борисе отражалась та же преданность делу, которая жила и в Серебряковой. Та же полнота сердца. Борис, совершенно непохожий на свою Зику – в роде занятий – был ее отражением в зеркале. Недаром она пишет его портреты в форме инженера-путейщика (она сама всю жизнь проходит в темной, немаркой юбке и белой кофточке, нехитрая экипировка художника, устоявшаяся столетиями). Потому что мундир – честь, профессия, дело – рычаг судьбы. Эта формула оправдается – трагически и счастливо – для обоих. Борис погибнет, разрываясь между преданностью делу и семьей.
19 год. Зина с четырьмя детьми в Нескучном -- от Бориса почти год нет вестей: везде беспорядки, письма не доходят, Зина даже собирается отправляться искать его в Оренбург, наконец он находится – в Москве, где занят в строительстве. Да еще из-за переутомления у него обнаруживается невроз сердца. Зина едет к нему, потом оба возвращаются в Харьков, где дети – но Борису нужно обратно в Москву, закончить работы. Но почему-то, уже уехав, он ужасно занервничал, рванулся обратно, а оказия вернуться была только в солдатском эшелоне, где, как пишет мама Зины Екатерина Лансере, самая зараза сыпного тифа. Вернувшись, он заболевает тифом и через несколько дней умирает от паралича сердца на руках Зины: «Это было ужасно, агония продолжалась пять минут: до того он говорил и не думал никто, что его через пять минут не будет. …что это было за горе – плач, рыдание детей, мальчики были неутешны…»

Она больше не выйдет замуж. В письмах к подругам будет писать о невозвратном -- о Боречке, о том, что душа по-прежнему полнится нерастраченным чувством, будет просить их ценить каждую минуту счастья.

Через несколько месяцев Зина и ее мать с детьми бежали из Нескучного в Харьков. Приближались бои. Имение вскоре было разграблено, сожжено, вместе с ним и множество работ. Единственное, что спасает от голода – пять пудов зерна. Зина рисует таблицы для археологического музея – на мизерную зарплату покупают картошку и хлеб. В сочетании с пшеном – весь рацион семьи. Но в Питере будет еще хуже – одни котлеты из картофельной шелухи. Фунт масла уже стоит немыслимые тыщи. Дети таяли на глазах. Серебрякова пыталась как-то заработать эти инфляционные тыщи – портретами на заказ. В Петрограде 21 года находятся желающие иметь акварельный портрет дамочки. Мать радуется: Зикино счастье, что она портретистка. Серебрякова рисует, рисует – она, конечно, озабочена, как сердобольная мать, житьем впроголодь, но ее внутреннюю, серебряковскую одержимость не может сломать даже безжалостный век-волкодав. Она рисует танцовщиц за кулисами и в гримерных Мариинки (там уже в небольших ролях выходит на сцену и старшая дочь Тата – она учится в хореографическом училище).
Нищета вынуждает искать решение и Зинаида Серебрякова полагает уехать на годик в Париж, заработать денег и вернуться. Оказалось, что уезжает навсегда. Шуру удалось выписать в Париж почти сразу, чуть позже Катю. А Тата и Женя останутся. Татьяна Серебрякова вспоминала: «Мне было двенадцать лет, когда моя мать уезжала в Париж. Был конце августа 1924 года. Мама уже была на борту, а так как посадка продолжалась долго, нас, детей, отправили отдохнуть домой. Неожиданно под окнами раздался голос брата, что пароход отчаливает. Я сорвалась, помчалась бегом на трамвай и добежала до пристани, когда мама была уже недосягаема. Я чуть не упала в воду, меня подхватили знакомые. Мама считала, что уезжает на время, но отчаяние мое было безгранично, я будто чувствовала, что надолго, на десятилетия расстаюсь с матерью».

Они увидятся еще однажды – через 36 лет.
Читая советскую книгу писем Серебряковой, изданной с понятными акцентами, где особо высвечены, выхвачены фразы художницы о том, что все беды ее от утраты родной почвы, что из парижской жизни ничего не вышло, что приехать не может из-за денег, и то прорывается отчаяние матери из-за невозможности соединиться с детьми. «Вернуться немыслимо -- у меня нет денег и на дорогу, и на паспорт, и здесь с кем оставить беспомощного Кота и отчаивающегося Шурика? И сердце разрывается между вами, моими чудными детками, но вдруг начинаю надеяться на то, что увижу вас. Сама даже не знаю как.»
Но, конечно, Зинаида пыталась вырвать оставшуюся в России семью.
Александр Бенуа, также эмигрировавший, напишет в своей биографии о трагическом парадоксе: его сестра, мать Серебряковой, ослепшая, беспомощная, доживала свой век в их прародительской квартире, уплотненной в коммуналку, вместе с людьми «новой формации» – поначалу подселяли своих, знакомых и приятных людей, артистов, но постепенно семейный дом наполнился и швондерами. А в рае детства, где она гоняла веселой резвушкой, теперь были общая уборная, удушье интриг и доносов. И вот важное свидетельство: «Напрасно Зина предпринимала из Парижа всякие меры, чтобы вывезти сюда свою мать и двух оставшихся с нею детей, советская власть, по совершенно необъяснимым причинам, отказывала ей в этом. Спрашивается, какие соображения, какие опасения могли ее заставлять насильно держать безобидную, никогда ни в чем политическом не участвовавшую восьмидесятилетнюю больную старуху? Смерть, наконец, избавила бедную Катеньку от дальнейшего мучительства.»
Детей не арестовывали – племянник Серебряковой Алексей Лансере объясняет это двумя причинами: то ли власть надеялась, что художница вернется (возвратились же многие – и Шкловский, и Белый), то ли, что арест детей станет для Запада компрометирующим новое правительство жестом. А если бы Серебрякова вернулась! Можно только представить сладкие грезы идеологов – какого из нее можно было бы слепить мастера соцреализма! С ее неподдельной любовью к колосьям и жатвам, с ее мастерством, с верностью традициям Венецианова. Недаром в текстах, посвященных прижизненной большой выставке Серебряковой 1965 года – 80-летняя художница была искренне удивлена, польщена тем, что ее «простое, но искреннее искусство» помнят на родине, но приехать снова отказалась – в качестве щитов выставлены мотивы любви к простым труженикам.
Серебрякова не любила и не принимала искусства авангарда, новейших течений, считая это катастрофой века. Оказавшись на выставке сюрреалистов в период их славы, она напишет детям, что это галиматья и позор. Годами она привыкает к импрессионистам, полжизни ушло на то, чтобы Сезанна, которого она поначалу считала грубым, беспомощным в рисунке, наконец принять как мастера.
Парижская жизнь, хотя и полна забот, и хлопот – нет управы на постоянно растущие цены, в крохотной мастерской ютятся втроем – зато есть путешествия. После Марокко – блестящая выставка. Есть драгоценный Лувр под рукой. И есть возможность писать. Другое дело, что она совершенно не умеет устраивать дела. Константин Сомов фиксирует в своих письмах, что Зина «непрактична, делает много портретов даром за обещание ее рекламировать, но все, получая чудные вещи, ее забывают и палец о палец не ударяют». Многие желают сходства и не всегда манера Серебряковой встречает одобрение – Рахманинову портрет дочери не нравится, а значит круг их знакомств для Серебряковой закрыт. Правда, бывают и курьезы – некую даму с мешками под глазами и длинным носом Серебрякова изображает божественной красавицей, опуская недостатки, и заказчица удовлетворена. Но вообще-то ей не очень везет. Даже на удачных выставках ей удается продать единицы, она не умеет работать ради протекции и удачной коммерции. Из-за застенчивости соглашается на эксплуататорские условия в салонах. С каким-то злорадством сообщает знакомым, что игнорирует заказы. Однажды в приступе отчаяния на юге Франции рвет свои этюды и закапывает их среди скал. Шура и Катя, хоть еще и юные, а уже тоже работают на заказ: сын делает абажуры с видами Парижа, Катя – куколок для синема. Екатерина Серебрякова станет пейзажистом, мастером миниатюрных, реально существующих интерьеров, Александр – также художником-макетистом, иллюстратором, дизайнеров интерьеров, мастером настенных росписей. Как отмечают близкие, у Шуры и Кати была одна школа, хорошая школа – их мать.
Письма Серебряковой детям в Россию – это письма художника. Как художник, она описывает города их странствий, как художник, размышляет она о старых мастерах и современном искусстве. Узнав о том, что Тата тоже увлекается живописью, Зинаида с трепетом расспрашивает 19-летнюю дочь, что она рисует, среди советов падает отчаянная фраза: когда приедешь ко мне, я хочу этому верить – краски будут в твоем распоряжении. Татьяна станет художником МХАТа. Любопытно, что за сорок лет, да и вообще за жизнь, в переписке ни интонация, ни предмет разговора не изменились. Предмет один – искусство. О нем всегда только с детским, нежным удивлением, с восхищением, с радостью узнавания. С возрастом не прибавляется осанки, умудренности, высокомерия мастера. Это все та же Серебрякова автопортретов: ребяческое счастье прикосновения к чему-то чудесному, тайному. Сохранив это в себе, она поражала современников своим удивительно молодым обликом. О встрече в Париже – в 1960 года Татьяне разрешили выехать повидаться – дочь напишет: «Мама никогда не любила сниматься, я не представляла себе, как она теперь выглядит. И была обрадована, увидев, что она до странности мало изменилась. Она осталась верна себе не только в своих убеждениях в искусства, но и во внешнем облике. Та же челка, тот же черный бантик сзади, и кофта с юбкой, и синий халат и руки, от которых шел какой-то с детства знакомый запах масляных красок».
Эта верность себе, подмеченная дочерью, и позволила увидеть улыбку мира. Огромный мир легко может поместиться в одном портрете.
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 4 comments