саша денисова (glafirum) wrote,
саша денисова
glafirum

Category:

Пума

Она была темная, как ночное окно, гладкая, как стальной прут: выгибалась на солнце, шерсть блестела, искра бежала электрической белкой вдоль тела и угасала на кончике хвоста. Вытягиваясь, становилась больше, чем была, перед прыжком сжималась пружиной, во сне сворачивалась калачиком, чистый котенок. Когтила когти – в подушечках взбрыкивали и исчезали, продрав дыры в дощатом полу, посверкивающие ятаганы. Только он не боялся.
Он смотрел на нее сквозь прутья клетки и посмеивался. Пума смотрела на него – когда мягко и сонно, мурлыкающей диафрагмой зрачка втягивая его в мягкость и сон, когда со снайперским прищуром, направляя прыгающую точку взгляда в самую его слабину.
По утрам играла в мячик – мячики лопались под лапами, и она растерянно взбивала ошметки резины. Вечерами вышагивала танго, мускулистая свобода натыкалась на границы вольеры, превращая несвободу в пируэт. Ночью становилась девочкой, пела песенки: грудной говорок колыбельных освещали зеленые фонари глаз, помечая всякое спи моя радость тильдой опасности.
Только он не боялся. У него было время.
Пума смотрела, как он ест, пьет чай, спит, чинит радиолу, чистит яблоко, протягивает руку через прутья. В ее глазах все чаще мелькало – непостоянное, взбалмошное, летучее – доверие. Он говорил с ней: пума вострила уши, ловила и поглощала гласные, наваливалась на слова, как на мячик, и слова – день за днем, все чаще, становясь тверже, плотнее – выдерживали вес ее лап. Пума удивленно облокачивалась на несуществующее, на пузыри, на песочные городки, на дождевых птиц, на бумажные кораблики, на треп и тогда – звериная вера в чудо приходила к нему в сны. Он просыпался от того, что желтые щели зрачков горели на его щеках.
Прутья почти исчезли. Они расслаивались, разлетались как бильярдные шары, расширяя воздух вокруг, становились обратимыми. Каждую ночь они переходили границу, становясь целым, но к утру возвращаясь каждый в свое тело. Они говорили: раскачивалась табуретка, хвост отстегивал метрономом время. А у него было время.
Ему так казалось. Не хватило жалких трех дней.
А ведь уже, ведь уже. Говорило все в ней. Это любовь: вздрагивали белые крапинки в шахматке усов, подчеркивали нежные пружинные складки меха на лбу, растерянно несобранные уши говорили о нежелании бежать. О желании остаться.
И однажды утром, выходя из уборной, он – глупо, по-человечески, объяснимо – запутался в трусах. Упал на пороге, скованный тряпицей на лодыжках. И вместо женского взгляда с нежностью сахарного смешка увидел – не снайперскую точку, это было бы просто шагом назад – увидел жалость. Жалость, отмеченную спокойствием зверя, знающего о будущей победе и оттого равнодушно повернувшегося спиной.
Всю ночь он говорил с ней. Слова залетали в клетку пузырями и лопались от одного ее воздуха. Ленивая спина стала матовой: на черной шерсти уже не блуждали электрические иероглифы.
И он заснул на своей табуретке, говоря, талдыча, разъясняя. Свертывая и сжигая папироски с зельем своей любви. Усеяв пол дольками яблок. Разложив карты доверия под ее неподвижными лапами. А когда проснулся, пумы не было.
Он сидел один, в клетке, как и раньше, и металл прутьев говорил его лбу безжалостные вещи.
Кто-то на кухне резал колбасу, кипящий чайник насвистывал о домашнем тепле.
И тогда он вдруг – впервые в жизни – поднялся и сделал что-то из своей несвободы.
Сделал танго.
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 1 comment