August 16th, 2005

на полянке

Смерть у ларька

Смерть вторгается в нашу жизнь с множественными извинениями: мы досадуем, не желая подчиняться. Мол, на хрена ты нам здесь: за нашим прекрасным бифштексом, за нашим горячим кофе, за нашим вишневым чизкейком?

Сижу с девушкой за столиком кафе, вечереет, мы плывем в августовских сумерках: давно не виделись, но и не соскучились, говорить, в общем-то, не о чем.

—А знаешь, что Леня умер. — пытаюсь сообщить ей о нашем общем знакомом, понимая, что смерть не лучший повод для дружеской беседы, тем более, что и уходит она в мертвое русло ненайденных слов и сообщений, и что этот самый покойный не был ни близким другом, и дай бог, чтобы она вспомнила его лицо, но она вспоминает и говорит "а, этот…" И я обижаюсь на нее, потому что «этот» был для меня не «этот», а Леня, которого я видела каждый день на работе, который ужасно исхудал от своего диабета за последнее время, превратившись из толстяка в невесомую худышку, в призрак, и выглядел очень плохо, еле дышал, и у меня сразу возникает личная досада за то, что она отворачивается от той новости и берет сигарету, и пытается рассказать что-то другое, не сопереживая этой чужой смерти, не дивясь ей и не сокрушаясь. Как же: был человек и умер. Это же возмутительно, это ужасно, это берет тебя за грудки и трясет, просто от того, что ты знал его — не близко, шапочно, на уровне здрасьте. А вот ведь как: страшно.

—Ему же было только 35 лет. — продолжаю я холодно, но так словно веду речь на его похоронах, а глупые дети шушукаются и хихикают, не соблюдая пафос момента. — Сгорел от диабета, в таком возрасте это быстро. А тут еще такая жара. И он пришел в отдел кадров и попросился в отпуск: мол, плохо себя чувствую. А эти суки его не пустили. И, представляешь, он вышел с работы, дошел до ларька и умер.

Подруга смеется. Я понимаю, что умереть как бы из мщения, от обиды, как это выглядит в моем пересказе, наверное, смешно. Но, тем не менее - пусть это следствие: умереть из-за того, что не дали отпуск. Это как-то по-зощенковски, на самом деле, понятно было, что ему плохо и в этот последний день все совпало, и кто-то видел, как он шел под гору и остановился возле ларька выпить сладкой водички, сделать передышку.

Да, должно быть это смешно. Умереть вот здесь: за нашим столиком, с пивом и забулдыгами, заплеванным столиком с пластмассовыми стакашками, раздавленными о резные пивные банки окурками: но Леня умирает за столиком, не получив отпуск в отделе кадров, он выходит на улицу, в августовскую жару и растворяется в ней, зная, что так пафосно отвечать на выпады коллег — гнусных, ни хрена не делающих теток-кадровиц — глупо.

—Подожди, это же с ним вы когда-то отмечали что-то на работе и он поплелся тебя провожать, и очень смешно рассказывал о том, как узнает по запаху в такси, какая дама перед ним ехала. Он очень смешной был парень, потешный, толстяк такой — пересказывает подруга третьему — парню, подсевшему за наш столик, какой-то знакомый. — Такой потешный.

И Леня уходит от нас, потешный и смешной — и в жизни, и в смерти, с фигурой похудевшего винни-пуха, он плетется в последний раз по августовским улицам, вдоль кабаков, где он когда-то рассказывал свои забавные истории забулдыгам, и пластмассовым стакашкам, и окуркам.