Май. 31, 2008 | 02:03 am
Бабушка хранила в диванном подголовнике -- спали мы с ней на двух старых диванах, один начала века, с плоской спинкой, увенчанной резными лилиями, второй, с круглыми валиками, один из которых открывался как крышка ларца, вот в нем и хранила -- разные нужные вещи. Очки, квитанции в мешочке. И изюм. Изюм выдавала мне как вознаграждение за хорошее дело. Или когда жалела. Изюм у бабушки был крупный, черный, сухой и сладкий. Бабушка все время беспокоилась, не завелись ли клопы в диване с валиками: потому что когда-то очень давно, в войну что ли, они там были. Я клопов никогда не видела, но боялась, не съедят ли они мой изюм.
Изюм давала и ночью, если видела по блестящим глазам, что не сплю. Лежа, приоткрывала валик, нащупывала изюм и протягивала. Вкус изюма поэтому навсегда связан с ночью.
Изюм давала и ночью, если видела по блестящим глазам, что не сплю. Лежа, приоткрывала валик, нащупывала изюм и протягивала. Вкус изюма поэтому навсегда связан с ночью.
| Оставить комментарий | 5 | | в избранное | рассказать другу
Цукаты
Май. 24, 2008 | 11:21 pm
Мы с Осановой решили устроить вечерний променад. Написать о сладостях на сон грядущий.
Мне нравилось бывать в домах, где давали цукаты. Одним из таких домов был дом тети Лели Гречухи. Точнее, не дом, а такая же, как у нас с бабушкой коммуналка на этаж выше. Гречуха было похоже на уничижительное прозвище, вроде толстухи или стряпухи, но на деле было фамилией: она была какой-то дальней родственницей бабушки. И до революции весь дом был бабушкиных родителей, а бабушка еще была девицей, потом их уплотнили, а Гречухе квартира досталась от умершей какой-то то ли сестры, то ли тетки, к бабушке по родству приписанной. Поэтому бабушка, обучая меня миру и отношениям, говорила: только мы и Гречухи здесь интеллигентные люди.
( Read more... )
Мне нравилось бывать в домах, где давали цукаты. Одним из таких домов был дом тети Лели Гречухи. Точнее, не дом, а такая же, как у нас с бабушкой коммуналка на этаж выше. Гречуха было похоже на уничижительное прозвище, вроде толстухи или стряпухи, но на деле было фамилией: она была какой-то дальней родственницей бабушки. И до революции весь дом был бабушкиных родителей, а бабушка еще была девицей, потом их уплотнили, а Гречухе квартира досталась от умершей какой-то то ли сестры, то ли тетки, к бабушке по родству приписанной. Поэтому бабушка, обучая меня миру и отношениям, говорила: только мы и Гречухи здесь интеллигентные люди.
( Read more... )
| Оставить комментарий | 19 | | в избранное | рассказать другу
когда болеешь, о любви, оно как-то вяло
Май. 22, 2008 | 05:36 pm
Он поставил чайник и сел у стены. Всякий раз, когда он ставил чайник, во мне все переворачивалось. Эти минуты до закипания я даже переставала дышать. Задерживала дыхание от страха, потом оно застревало внутри, сердце быстро-быстро колотило в этой застывшей тишине, вдыхала, беспокоясь, что заметно. Он повертел головой, глянул:
--Как чувствуешь себя?
--Хорошо. -- ответила я, как обычно, детским голосом. Лицо мое стало подтянутым от счастья, дрожащим от улыбки. Будто бы я боялась его обидеть равнодушным лицом.
Я не могла рядом с ним есть, ходить, сидеть. Пить этот дурацкий чай. Ничего не могла рядом.
он ставил чай, а я боялась. Того, что он оторвался от меня, а так уже привычно было лежать. Или сидеть рядом. А потом, оторвавшись, начнет ходить по кухне, брать чашки и вдруг внезапно дотронется до меня. Внезапность всего пугала. Ничего не было постоянным, все было зыбким. И вот допьем чай и что будем делать? Пугало и расстояние, пугала и его изменчивость. То, что нужно взять ложку, потянуться за сахаром. Я бы предпочла, чтобы мы вечно и неподвижно сидели. Или вечно ехали куда-то в машине. Или вечно лежали в постели. Но только иногда я бы усаживалась, как мне казалось, красиво, обернувшись простыней -- всегда его стеснялась -- и курила, стряхивая пепел в трехлитровую банку.
Только чтобы что-то, хотя бы что-то, было бесконечным, как эта бесконечная песенка в плэйере -- как этот страх, удушье и эта тряска в груди.
Но все менялось. Нужно было пить чай. Уезжать. Трястись в метро. Мне казалось, я умру возле какого-то поручня. Как только я заходила в метро, мне становилось дурно. Не от какой-то там разлуки. Я злилась как черт. От того, что меня, взрослого человека, поймали в ловушку. Что я испытываю такое сильное, адски сильное ощущение, в то время, когда нужно жить и работать.
В груди было душно как в паровом котле.
Я становилась в торце вагона и смотрела, как извивается поезд, а вдоль него в желтом свете висят на поручнях мерцающие люди.
Потом внутри что-то подкипало, пересыхало, чернело как подгорающее варенье. И начинала с ненавистью вглядывалась в людей. Думала, чертовы-чертовы пары. Как я ненавижу вас, пары! Пары молодые, пары старые. Всех, кто держится за руки до скончания своего века! Всех, кто питает на этот счет иллюзии! Ненавижу!
Совершенно было понятно, что ни до какой старости мы не доживем. И неизвестно, сможем ли выйти за пределы кухни. Как пара.
--Как чувствуешь себя?
--Хорошо. -- ответила я, как обычно, детским голосом. Лицо мое стало подтянутым от счастья, дрожащим от улыбки. Будто бы я боялась его обидеть равнодушным лицом.
Я не могла рядом с ним есть, ходить, сидеть. Пить этот дурацкий чай. Ничего не могла рядом.
он ставил чай, а я боялась. Того, что он оторвался от меня, а так уже привычно было лежать. Или сидеть рядом. А потом, оторвавшись, начнет ходить по кухне, брать чашки и вдруг внезапно дотронется до меня. Внезапность всего пугала. Ничего не было постоянным, все было зыбким. И вот допьем чай и что будем делать? Пугало и расстояние, пугала и его изменчивость. То, что нужно взять ложку, потянуться за сахаром. Я бы предпочла, чтобы мы вечно и неподвижно сидели. Или вечно ехали куда-то в машине. Или вечно лежали в постели. Но только иногда я бы усаживалась, как мне казалось, красиво, обернувшись простыней -- всегда его стеснялась -- и курила, стряхивая пепел в трехлитровую банку.
Только чтобы что-то, хотя бы что-то, было бесконечным, как эта бесконечная песенка в плэйере -- как этот страх, удушье и эта тряска в груди.
Но все менялось. Нужно было пить чай. Уезжать. Трястись в метро. Мне казалось, я умру возле какого-то поручня. Как только я заходила в метро, мне становилось дурно. Не от какой-то там разлуки. Я злилась как черт. От того, что меня, взрослого человека, поймали в ловушку. Что я испытываю такое сильное, адски сильное ощущение, в то время, когда нужно жить и работать.
В груди было душно как в паровом котле.
Я становилась в торце вагона и смотрела, как извивается поезд, а вдоль него в желтом свете висят на поручнях мерцающие люди.
Потом внутри что-то подкипало, пересыхало, чернело как подгорающее варенье. И начинала с ненавистью вглядывалась в людей. Думала, чертовы-чертовы пары. Как я ненавижу вас, пары! Пары молодые, пары старые. Всех, кто держится за руки до скончания своего века! Всех, кто питает на этот счет иллюзии! Ненавижу!
Совершенно было понятно, что ни до какой старости мы не доживем. И неизвестно, сможем ли выйти за пределы кухни. Как пара.
| Оставить комментарий | 42 | | в избранное | рассказать другу
Поцелуи
Апр. 13, 2008 | 10:01 pm
Целоваться не умел: клевался как птица. Приближал лицо и словно по крайней необходимости выклевывал поцелуй за поцелуем. Безжалостно порой, будто отщипывая, откусывая, тычась в них твердо. И получая -- то совсем сухой, непылкий, горчащий поцелуй, то сыроватый, то совсем влажный, с неутоленной и уже не-ос-та-но-ви-мой жаждой, с мешочком слюны под языком, распахивающий -- через анфиладу -- далекие двери к другим уже совсем поцелуям.
Но к поцелуям он был почти равнодушен. Если дело было на воздухе, а не у дверной притолоки, обещавшей определенный исход, он выклевывал любой из трех поцелуев, вовсе их не определяя на вкус и значение, вздыхал, отворачивался, говорил любое, что могло следовать за каждым из поцелуев. И словно ничего из выклюнутого ему не подходило.
Будто бы это должно было быть что-то очень определенное, стоящее, значительное. Крепкое зерно значения, а не просто устричная влага, соленоватый слепок чувства. У меня не было значений поцелуев: это ж не записочки, в которых можно написать короткие верные признания, свернуть их трубочкой или конвертиком. И он это знал -- и ожидал все же другого.
Когда поцелуй станет не просто жаждой или влагой, а значением и сообщением. Поэтому целоваться и не умел, слишком многое от поцелуя требуя. Выклевывал для себя, выковыривал, выстукивал, выдалбывал, извлекал -- как можно извлекать твердое. Но поцелуи ведь не пища.
Они -- вода.
Но к поцелуям он был почти равнодушен. Если дело было на воздухе, а не у дверной притолоки, обещавшей определенный исход, он выклевывал любой из трех поцелуев, вовсе их не определяя на вкус и значение, вздыхал, отворачивался, говорил любое, что могло следовать за каждым из поцелуев. И словно ничего из выклюнутого ему не подходило.
Будто бы это должно было быть что-то очень определенное, стоящее, значительное. Крепкое зерно значения, а не просто устричная влага, соленоватый слепок чувства. У меня не было значений поцелуев: это ж не записочки, в которых можно написать короткие верные признания, свернуть их трубочкой или конвертиком. И он это знал -- и ожидал все же другого.
Когда поцелуй станет не просто жаждой или влагой, а значением и сообщением. Поэтому целоваться и не умел, слишком многое от поцелуя требуя. Выклевывал для себя, выковыривал, выстукивал, выдалбывал, извлекал -- как можно извлекать твердое. Но поцелуи ведь не пища.
Они -- вода.
| Оставить комментарий | 24 | | в избранное | рассказать другу
Апр. 9, 2008 | 03:22 am
Пока я его не знала, мне казалось, он маленький. Худенький, щуплый человечек. Но он был шире ― всего, что я знала о нем в словах, шире, как шире нарисованной фигурки реальный человек. Шире, больше, превосходнее в масштабе. Шире, плечистее. Ходил уверенно, вразвалку, как каратист, а он ведь и был в прошлом, и если вертел палку, то с виртуозной угрозой. Когда шел, плечи мерно ходили, на спине между лопатками натягивая ровную, как поле, футболку. Он говорил лучше, чем писал. Он так говорил, что расширял своими словами мир: сложно было представить, что человек может говорить так о себе ― ближе подходя, чем позволяет проза, безо всякой художественности, он все переводил на язык сходств, созвучий. Он рассказывал, как жил, говоря о месяцах в захолустном городишке, как об эпохе. Это была поэзия человека, который договорился сам с собой о понятиях. Он уже не искал слова. Они у него были. Но он был больше своих слов. Он подтверждал все, что писал, и выходил за рамки слов. Ему было сложно с собой: он не мог писать так, как мог думать. Писал он по сравнению с тем, как думал ― плохо. Но он был сильнее, емче, ярче, четче, чем можно было вообразить о нем. Он смеялся реже, чем шутил. Смотрел теплее, глубже, пристальнее, чем на фото. Любил дочь больше, чем можно было бы представить по его отстраненной, космической высоты писанине. Впрочем, о ней ― самом дорогом в жизни ― никогда и не писал. Он был больше своих слов и потому, что никогда не писал ― о себе.
| Оставить комментарий | 2 | | в избранное | рассказать другу
нежность
Сент. 18, 2007 | 01:34 am
В ванной у меня нет мочалки. Живу у них две недели, а мочалку никак не куплю. Без мочалки это, конечно, не мытье, а омовение. Ванна у них гулкая, пустая, застенчивая, как все ванны после ремонта. Зайдешь после купания Тусика, возьмешь в кружавчиках пены распаренного, горячего утенка – пластиковое тельце пахнет комбинатом, формальдегидом, дрянью химической, нагретой и вредной, но еще и чем-то, чем-то меньшим, чем слово детство, но в это слово вхожим. Купанием, когда ты еще не властен был над своим телом, а властен был только над флотилией утят. И нехотя вставал из серой ряски, бросая запачканных утят – смотри, сколько грязи с тебя, давай спинку потру – а ты все еще ловил курсирующее к водостоку пронырливое мыло, а не поймать, так предательски окажется под пяткой, да и хотелось бы знать на ощупь, гуще ли мыльная, самая близкая к обмылку вода. А опытная рука уже тащила наверх, ухватив за предплечье. И, потупившись – ну чтобы в глаза не попадало – ты покорялся ополаскивающему потоку, чтобы после, укутанным крест-накрест полотенцем, быть унесенным в глухую жару одеял.
( проза.многа букаф. )
( проза.многа букаф. )
| Оставить комментарий | 64 | | в избранное | рассказать другу
Разница
Авг. 15, 2007 | 04:21 pm
После расставания гонял амплитуду занятий от диванного бездействия, когда, легко сменив день на ночь, бойко бодрствовал – немного рисовал, немного писал и даже, страшно сказать, пел, чем окончательно разболтал гитарную обмотку, -- до спортивных вылазок: сходил с друзьями в горный поход и сплавился по горной же реке (восторг брызг и внезапный холодок оттянутого пропастью тела не сняли ощущения бегства и честности брошенного дивана). Ему и самому виделся в занятиях демонстративный характер, хотя они были, скорее, демонстрацией поглощения свободного времени, поскольку все время вдруг стало совершенно свободным. Со стороны наблюдая за ней, он же с изумлением, с яростью признавал – в противовес – совершенно естественный характер ее действий. Покупала ли она платье, подкрашивала ли волосы, веселилась, отчаивалась – словно бы она была высокоскоростной клеточной лабораторией, производившей спешно, но и на совесть тысячи клеток вокруг разверстой раны. Клетки обступали рану деловито, тактически, с профессиональным азартом медицинского персонала. И клеток этих было очевидно, больше, чем требуется для обычной жизни – с припуском на шов, то есть на рубец над раной.
Обилие жизни в ней, чрезмерное, бурлящее, было не истерическим, однако, а вот именно таким биологическим, напоминало по миллиардной активности импульсов и занятий разведенный на ровном месте муравейник – что-то писала, где-то плясала, кому-то пела, записывалась на курсы разной экзотической ерунды, чему-то была предана, шапочно знакомым вдруг трогательно помогала, на кого-то смертельно обижалась, совершала производственные подвиги, сломя голову путешествовала, мелькала в новостях дружеского радио то там, то сям – и муравейник этот рос на глазах, и всякий сор и сучок мелочного дела в нем превращался в блестящую, суетливую и то ли стихийной горкой, а то ли уже спроектированной пирамидой жизнь.
Он не делал ни-че-го, пытаясь выжить. Она была сплошной нарастающий эпителий.
Он напоминал себе воина барельефа, застывшего под солнцем собственного щита, в героике смерти, а она – беспечную ящерицу на солнце, у которой уже отрастает только что оттяпанный хвост.
Будто бы сердце и есть этот хвост.
Обилие жизни в ней, чрезмерное, бурлящее, было не истерическим, однако, а вот именно таким биологическим, напоминало по миллиардной активности импульсов и занятий разведенный на ровном месте муравейник – что-то писала, где-то плясала, кому-то пела, записывалась на курсы разной экзотической ерунды, чему-то была предана, шапочно знакомым вдруг трогательно помогала, на кого-то смертельно обижалась, совершала производственные подвиги, сломя голову путешествовала, мелькала в новостях дружеского радио то там, то сям – и муравейник этот рос на глазах, и всякий сор и сучок мелочного дела в нем превращался в блестящую, суетливую и то ли стихийной горкой, а то ли уже спроектированной пирамидой жизнь.
Он не делал ни-че-го, пытаясь выжить. Она была сплошной нарастающий эпителий.
Он напоминал себе воина барельефа, застывшего под солнцем собственного щита, в героике смерти, а она – беспечную ящерицу на солнце, у которой уже отрастает только что оттяпанный хвост.
Будто бы сердце и есть этот хвост.
| Оставить комментарий | 4 | | в избранное | рассказать другу
Дядя
Июн. 29, 2007 | 05:16 pm
Всегда хорошо перешагнуть через действие. Написать: наступила зима. Через несколько дней. Ну или просто: прошло время. Неопределенное время писателю удобнее. Можно избежать провала – перед дотошным читателем, загибающим пальцы. Опасливый писатель для этого пишет всегда: на следующий день. Презирающий условности писатель распахнут как все паруса ветру фантастического времени, которое – уверен он – само вынесет его к берегам неведомого, избежит рифов, обогнет утесы. От фонаря появляется какое-нибудь во-вторник, хотя никогда еще не наступала даже пятница.
Утром – а утро бывает всегда, независимо и от концепции времени, и от степени смелости писателя.
Утром – а в чужих домах я всегда сплю настороже, как игрушечный солдатик, если уложить его спать, он ведь всегда остается с пикой у щеки -- проснулась от рокота разговора. Причиной беспокойного сна – лето у дяди, двоюродного брата моего покойного отца. Бабушка часто -- пусть не будет слово бесконечно, лишняя поэзия -- часто отправляла меня в другие семьи пожить. Ну потому что возраст, тяжело, крохотная пенсия, картофельные котлеты и мойва, комната в коммуналке, с окном в темную листву и во двор с каруселью, мне нравилось, что, как во многих старых домах был черный ход, лестница слуг, скрипящая, деревянная. Две палки, домашняя и уличная, а потом будут две коляски, ну да это потом, чего забегать, и два дивана напротив, бабушкино лицо всегда напротив, иногда, в лунном свете, полирующем выступы косточек -- страшное. Конечно, хочется отправить ребенка – подкормить, побегать, подышать воздухом. У нас что – город, шумно, один сквер с сальвиями напротив. Дальше ходим редко – у нас ноги больные. Делопроизводство бабушки – целая отрасль. Конверты на столе веером – для родственников. Письма просительные, всегда, когда подойдешь к столу, потянешь одно, обожжет стыдом: все-таки не чужая вам, сирота, возьмите. Хотя бы на месяц. ( Read more... )
Утром – а утро бывает всегда, независимо и от концепции времени, и от степени смелости писателя.
Утром – а в чужих домах я всегда сплю настороже, как игрушечный солдатик, если уложить его спать, он ведь всегда остается с пикой у щеки -- проснулась от рокота разговора. Причиной беспокойного сна – лето у дяди, двоюродного брата моего покойного отца. Бабушка часто -- пусть не будет слово бесконечно, лишняя поэзия -- часто отправляла меня в другие семьи пожить. Ну потому что возраст, тяжело, крохотная пенсия, картофельные котлеты и мойва, комната в коммуналке, с окном в темную листву и во двор с каруселью, мне нравилось, что, как во многих старых домах был черный ход, лестница слуг, скрипящая, деревянная. Две палки, домашняя и уличная, а потом будут две коляски, ну да это потом, чего забегать, и два дивана напротив, бабушкино лицо всегда напротив, иногда, в лунном свете, полирующем выступы косточек -- страшное. Конечно, хочется отправить ребенка – подкормить, побегать, подышать воздухом. У нас что – город, шумно, один сквер с сальвиями напротив. Дальше ходим редко – у нас ноги больные. Делопроизводство бабушки – целая отрасль. Конверты на столе веером – для родственников. Письма просительные, всегда, когда подойдешь к столу, потянешь одно, обожжет стыдом: все-таки не чужая вам, сирота, возьмите. Хотя бы на месяц. ( Read more... )
| Оставить комментарий | 2 | | в избранное | рассказать другу
Май. 17, 2007 | 01:58 pm
music: Creep
И если сейчас все-таки меленько все перебрать и вспомнить, то пожалуй никогда -- как будто можно, сравнивая, отыскать в прошлом такое же – так. Не переливалось что-то из чего-то во что-то, с такой масляной мягкостью и улиточным, не сразу исчезающим за ней следом. Так вино облепляет стекло графина, а если водить графином как юлой, то гранатовая чернота заливает стекшую шторкой капель волну. И вино снова медленно оползает дельтой к донцу. А плотность снова настигает. А потом медленно проступает прозрачность. Так, вцепившись друг в друга, мы лежим, лежим уже давно, я и еще -- изувеченное нежностью лицо надо мной, нависшие и оттого словно подрисованные молочным ободком, как у котят, глаза. День догоняет ночь, ночь облапошивает день, день выживает ночь, ночь подкупает день. Медленно, в теле цокает стеклянной корочкой прозрачность. Что это было такое? Это обычная человеческая близость, дурочка. У тебя было – так? -- спрашивает уже он. Печется об уникальности. Я молчу в его строгое, как испытытельная колония лицо, ржу. Он злится, слезает с кровати, ходит по дому, равнодушно пьет воду из банки на кухне, а ведь вода не заливает стеклянный бок – так. Возвращается и шипя спрашивает, больно взяв в оборот локти и колени: у тебя было – так?
Да миллион раз, господи!
В лесах же совсем мимо этого события стоят пышными семисвечниками черемухи, вишни уже порастеряли лепестки на иглах -- ну чисто невесты с ободранной фатой, пробежавшие сквозь ельник. Белое везде торчит как сбоку-бантик, среди игольчатого мерцания и голых прутьев. Если проезжать на машине, на приличной скорости, как это делаем мы, видно, как к природе пристегнут пышный, вертолетный бант.
Да миллион раз, господи!
В лесах же совсем мимо этого события стоят пышными семисвечниками черемухи, вишни уже порастеряли лепестки на иглах -- ну чисто невесты с ободранной фатой, пробежавшие сквозь ельник. Белое везде торчит как сбоку-бантик, среди игольчатого мерцания и голых прутьев. Если проезжать на машине, на приличной скорости, как это делаем мы, видно, как к природе пристегнут пышный, вертолетный бант.
| Оставить комментарий | 4 | | в избранное | рассказать другу
Двойная экспозиция
Апр. 21, 2007 | 09:06 pm
В июле никогда не сложно встать в шесть, если заснул в четыре. И под кроватью еще не успела окоченеть мякоть на косточках съеденных ночью вишен. Косточки еще влажные. Спросонья я влезла ногой в тарелку – ела их, держа тарелку на полу, опускала руку, освобождала вишенку от черенка с листиком, бывают такие ящики с вишней, переложенной листвой, контрастные, словно укомплектованные по советам мастеров голландской школы. Подолгу держала вишню за щекой, очарованно разглядывая телефон с сообщениями там же, в подкроватной темноте, чтобы свет мобильника не был так заметен в комнате.
С экранчика светилось: Возьми резиновые сапоги и купальник -- и не дрожи. ( Read more... )
С экранчика светилось: Возьми резиновые сапоги и купальник -- и не дрожи. ( Read more... )
| Оставить комментарий | 11 | | в избранное | рассказать другу
Апр. 21, 2007 | 01:33 am
Над окнами мансарды – а наша длинная белая комната разграфлена поверху окнами, как клавишами – уже не костистые кисти голых веток. А застенчивая, с распространенной тенью зелень. Тень еще, правда, ненадежная, прозрачная. Клейкие листочки. Плакучего профиля пошла зелень. Отяготила ветки, а то торчали дурным этим костистым веничком. Зелень для офелий и прочих мечтательниц у воды. Офелия, девочка, что ты не надо, твой обморок слишком глубок, давай погуляем по летнему саду, сплети мне такой-то венок. Театрик листьев на скосе окна сидишь, наблюдаешь на планерке: щебечет, дребезжит, пляшет. И думаешь: смена сезонов, да, в офисном интерьере, тонкие нюансы мышления городского человека.
А потом еще – здесь абзац, правильно, для драматизма – думаешь, как посмотрела на него и спросила:
--Долго это еще будет продолжаться? Зима-лето-и снова весна?
А он посмотрел тоже так обиженно, ранено немного, будто бы не надо к э т о м у время прикладывать. Смену сезонов. Цинично. Подло даже.
--А ты сама хоть понимаешь, что продолжаться – не тот глагол?
( Read more... )
А потом еще – здесь абзац, правильно, для драматизма – думаешь, как посмотрела на него и спросила:
--Долго это еще будет продолжаться? Зима-лето-и снова весна?
А он посмотрел тоже так обиженно, ранено немного, будто бы не надо к э т о м у время прикладывать. Смену сезонов. Цинично. Подло даже.
--А ты сама хоть понимаешь, что продолжаться – не тот глагол?
( Read more... )
| Оставить комментарий | 22 | | в избранное | рассказать другу
Фланель
Апр. 13, 2007 | 01:58 pm
Наступило время бессонниц. К утру кто-то должен хотя бы отвернуться. Он отворачивается первым, очень по делу, словно обрывает продленные нитки от вытащенной из-под иглы уже застроченной вещи.
Я не могу воткнуться в его спину носом, не могу даже обхватить, как все влюбленные во сне. Если положить руку на его плечо-лопатку-живот, она тот час же прилипнет, загорится, станет переливаться толчками. И он повернется. И, уже совсем одуревшие от просмотра друг друга, вывихнутые этим просмотром, как ноги с высокого каблука ходьбой по брусчатке, мы станем смотреть, не отрываясь, истончаясь и коченея смотреть.
Другим уже просто опасно заниматься. Нет, не то слово. Звучит по-женски гордо, с бахвальством. В детстве всегда думала о словах песенки -- ты не заснешь, пока я рядом – что самоуверенный пошляк думает всю ночь развлекать девушку отвратительно веселыми побасенками. И она не заснет от хохота и интереса. Потом поняла другой, еще более идиотский смысл. А теперь вот – поняла настоящий. Нельзя заснуть, физически невозможно. Другим уже просто опасно заниматься -- выглядит как незаправленная постель. Опасно – не то. Страшно? Да, страшно. Страшно болит тело, страшно болит кость. Страшно тебе? -- радуется он -- бойся, от такого дети родятся. Страшно, говорит он, потому что мир вокруг пойдет тектоническими трещинами и провалившимися тартарарами. Страшно, потому что совсем растворимся друг в друге. А мне страшно, потому что я не имею права – на растворимся друг в друге. Надо оставаться в рамках себя и оттуда устало смотреть, истончаясь по одному и коченея по одному.
Пахнет фланелькой. Все равно, даже голый, пахнет фланелькой -- мягким воротничком прилежного мальчика, детским материалом, ворсистым, покорным в сгибе как замша, не держащим формы, не дающим заломов. Материалом пижам и ночных сорочек, халатов для детского сада и фартушков для уроков труда. Мальчуковых рубашек для хора. Ползунков и чепчиков наконец. После стирки фланелью, не просто новой, а ношеной ребенком, с молочным, как детское темя, вызовом. Даже странно, чтобы взрослый мужчина так пах. А он пахнет и это заставляет меня молча говорить, повторять глагол и сразу же сминать глагол как пеленку, как тряпочку, как ненужную тряпочку, которую ни к чему и не пристрочишь, и даже не оборвешь от нее нитей. Я -- глагол -- тебя, моя фланелька, моя бязь, ситец мой и мой мадаполам. Я бы могла тебя гладить вечно по круглой детской шерстке и дышать подогретым молоком, если бы только. Такое если бы только бывает, когда бездетный человек погладит мягкий затылок ребенка – и ощутит чувство незаконности в собственной руке.
Я слышу этот запах, даже отодвинувшись от него так далеко, чтобы не слышать. Я чувствую его, даже с силой, до ситцевого треска окунув нос в подушку. И вот я засыпаю тяжело, в тропическом плену запаха, как одурманенный олеандрами король-эстет, пожелавший свести счеты с жизнью сладостью экзотического цветка.
Я не могу воткнуться в его спину носом, не могу даже обхватить, как все влюбленные во сне. Если положить руку на его плечо-лопатку-живот, она тот час же прилипнет, загорится, станет переливаться толчками. И он повернется. И, уже совсем одуревшие от просмотра друг друга, вывихнутые этим просмотром, как ноги с высокого каблука ходьбой по брусчатке, мы станем смотреть, не отрываясь, истончаясь и коченея смотреть.
Другим уже просто опасно заниматься. Нет, не то слово. Звучит по-женски гордо, с бахвальством. В детстве всегда думала о словах песенки -- ты не заснешь, пока я рядом – что самоуверенный пошляк думает всю ночь развлекать девушку отвратительно веселыми побасенками. И она не заснет от хохота и интереса. Потом поняла другой, еще более идиотский смысл. А теперь вот – поняла настоящий. Нельзя заснуть, физически невозможно. Другим уже просто опасно заниматься -- выглядит как незаправленная постель. Опасно – не то. Страшно? Да, страшно. Страшно болит тело, страшно болит кость. Страшно тебе? -- радуется он -- бойся, от такого дети родятся. Страшно, говорит он, потому что мир вокруг пойдет тектоническими трещинами и провалившимися тартарарами. Страшно, потому что совсем растворимся друг в друге. А мне страшно, потому что я не имею права – на растворимся друг в друге. Надо оставаться в рамках себя и оттуда устало смотреть, истончаясь по одному и коченея по одному.
Пахнет фланелькой. Все равно, даже голый, пахнет фланелькой -- мягким воротничком прилежного мальчика, детским материалом, ворсистым, покорным в сгибе как замша, не держащим формы, не дающим заломов. Материалом пижам и ночных сорочек, халатов для детского сада и фартушков для уроков труда. Мальчуковых рубашек для хора. Ползунков и чепчиков наконец. После стирки фланелью, не просто новой, а ношеной ребенком, с молочным, как детское темя, вызовом. Даже странно, чтобы взрослый мужчина так пах. А он пахнет и это заставляет меня молча говорить, повторять глагол и сразу же сминать глагол как пеленку, как тряпочку, как ненужную тряпочку, которую ни к чему и не пристрочишь, и даже не оборвешь от нее нитей. Я -- глагол -- тебя, моя фланелька, моя бязь, ситец мой и мой мадаполам. Я бы могла тебя гладить вечно по круглой детской шерстке и дышать подогретым молоком, если бы только. Такое если бы только бывает, когда бездетный человек погладит мягкий затылок ребенка – и ощутит чувство незаконности в собственной руке.
Я слышу этот запах, даже отодвинувшись от него так далеко, чтобы не слышать. Я чувствую его, даже с силой, до ситцевого треска окунув нос в подушку. И вот я засыпаю тяжело, в тропическом плену запаха, как одурманенный олеандрами король-эстет, пожелавший свести счеты с жизнью сладостью экзотического цветка.
| Оставить комментарий | 6 | | в избранное | рассказать другу
Апр. 11, 2007 | 01:32 pm
В лобовом стекле трусил самосвал. В ажурной ржавчине груза среди мужицкого сора гирь, рельс и лишенного формы, уже распиленного металлолома голубой костью торчали спинки кроватей. Цельные, тонкие, мелодично переборчатые, как арфы. Когда-то сияющие гладкостью надвершия шаров были закопчены ржавчиной едко-терракотового, как крашеное луком яйцо, оттенка. Были шершавы, шелушились, а ведь когда-то, торжественно полированные, ловили блики, солнечных зайчиков, изогнутый парус открывшейся двери. Шары крепились высоко – как символ мужицкой царственности, как крестьянский глобус. И на высоких кроватях, спинки которых теперь окоченело подпрыгивают передо мной, сидели, заплетая падающие на пол косы, статные девушки, на этих кроватях в ледяном поту или в горячей сладости зачинали они детей, в ледяном, ожидая по ночам мужа, поджимали под пустотой одеяла ноги и натягивали на коленях до острого, как лопнувшая кость хруста рубашку, в горячем рожали, снова стыли, узнавая об изменах, стыли уже не страхом нового, не неопытной поверхностью кожи, а подмерзая до сердцевины, необратимо, как погибающий в снегу урожай, и много позже, когда температуры внутреннего утрачивают резкость значения, сплетая пальцы в искусственных цветах, высоко и неподвижно и телом уже остывали, под шарами-глобусами, под спинкой, за которую держались всю жизнь, держались и кричали громко, держались и кричали молча, и вот она, гладкая от сладких, горьких и мокрых рук, теперь трясется на переплавку, где в новый, гладкий, ничего не знающий металл перельется ледяной и горячий эликсир девушек.
А бывало, оставляли при себе и после – и зеркальные шары, и перегородчатую спинку: на сельских кладбищах из таких спинок часто делают ограды.
А бывало, оставляли при себе и после – и зеркальные шары, и перегородчатую спинку: на сельских кладбищах из таких спинок часто делают ограды.
| Оставить комментарий | 16 | | в избранное | рассказать другу
Рынок
Апр. 9, 2007 | 11:34 pm
В городке строились церкви – на лесах рабочие счищали шелуху со старых, деревянных куполов, а рядом уже бронзово блестели новые, блестящие, как цинковые ведра, выпукло, звонко, из чехла лесов этим блеском выбиваясь наружу. Строились церкви, строились и молельные дома – плотные, кряжистые, желтые, как куличи с замесом в сто яиц, из украшений только -- борозда креста в кирпичной кладке и родимое пятно краски над крыльцом, внезапный цветок на угрюмом протестантском архитектурном теле. В городке желтело многое: на перекрестках мельтешили желтые зебры, над спичечной бутафорией строек вскидывали руки желтые краны. Торцы красили в желтый, огарочный цвет и солнце перед закатом оползало на них топленым маслом, зернистым, растертым с сахаром желтком, матовой ленью меда. Желтый город, наукоград физиков и химиков, а также пристанище кукольников, стеклодувов и просто бездельников, не имеющих смелости жить в сером, был теплым, ленивым как животное, как спящие на желтых, замусоленных ветром углах его желтые от песка и пыли собаки. ( Read more... )
| Оставить комментарий | 7 | | в избранное | рассказать другу
Мар. 6, 2007 | 12:54 pm
Смотрела в окно подолгу, пока не темнело. Пока в щеке не оставалась дельта складок подушки. И вот уже заоконная морозная резкость сменилась растушеванной оттепелью. Даже не в окно смотрела, а на ворону: она прилетала каждое утро на одну и ту же ветку тополя. На одну и ту же фалангу ветки, точнее. Пух ее был серый, клочковатый, как грязная матрасная вата, из старых бабушкиных матрасов. И вот уже теплынь, а ворона по привычке нахлобучивалась, как кукла на чайник, пушилась: политый оранжевым сиропом света тополь просвечивался насквозь бахрому перьев. Иногда ворона взволнованно кричала мне что-то – прямо в лицо. Кричала несколько слогов по-вороньи, чтобы я разобрала, терпеливо, упорно, от усилий приседала на ветке. Улетала в сердцах, возвращалась, снова кричала. Я даже оставляла лунку подушки, поднималась, силилась понять. Известное? Упрек? Подсказка? Тополь, весь в родинках почек, в хорошие дни был залакирован солнцем, лак заката блестел и на лощеном клюве. За спиной вороны, за переплетом веток мальчики вечно играли в футбол – будь там крупные, в грязной льдистой оправе, лужи, или неутоптанный снег-пухляк. Когда вороне надоело кричать в мое неподвижное лицо, она отвернулась и стала болеть за мальчишек. Приседать горячечно, ожидая, когда мяч глухо утопнет в сугробе ворот. Мне подставив равнодушный веерный хвост. От вороньего презрения пришлось вставать и там, дальше, что там дальше за вставать – жить. Если встать с кровати, видно еще, как за тополем, далеко, горят на солнце медленные слоны кранов.
| Оставить комментарий | 16 | | в избранное | рассказать другу
Фев. 28, 2007 | 04:54 pm
Я еду, щурюсь в окно – шторки, как водится, недостает – и солнце полицейским фонариком водит по лицу. Всегда, когда сталкиваешься с дорогой, пытаешься ее серпантинную ленту свить и сложить в круглую коробочку смысла. Плотненько смотать – чешую березовых листков, ленивую желтизну колосьев, полосатую будку на переезде – в бобину сюжета. То есть, когда ты еще только едешь куда-то, хватаешь памятью жадно эти листики и колоски и будку. Не норовишь отоспаться на пружинной мускулатуре кресла, а все заучиваешь назубок, словно оно когда-нибудь пригодится. Словно рядовое путешествие носит уже – в настоящем времени – судьбоносный исторический характер. И ты знаешь это, поэтому подаешься вперед к окну, если фура вдруг закрывает, к примеру: как старушка, пришепетывая губами что-то вспомогательное действию, выдирает из шерсти козленка крупный, в клочковатой седине репейник. ( Read more... )
| Оставить комментарий | 2 | | в избранное | рассказать другу
Сальвии
Фев. 25, 2007 | 01:02 am
И дом не видно с дороги. Дом нужно поискать, сворачивая на всякий удобный поворот, всякий манящий -- ровненьким щебеночным съездом, застрявшей на обочине строительной тачкой, гусиными улепетывающими задками. Когда думаешь над поворотом, стайка, понукаемая бестуловищными штанинами и развязным прутиком – хозяин отрезан низкой машинной посадкой -- вызывает ощущение находки. И сворачиваешь в этот поворот, неизменно промазывая. Повороты соблазняют всем подряд: жизнью заборов, грядок, выбегающих на мотор собак, греющимися под кружевным рожком окна кошками, зелеными околышами номеров в кругляшке улицы Дачной, икотой колодезной лебедки и баском садовой листвы, утыканной – точно пароход -- печными трубами.
Но до поворота дома – нужно сильно устать. Соблазняться чужими собаками, чужими кошками и чужими околышами, сворачивать, сворачивать куда не надо, чертыхаться, перезванивать, переспрашивать, дыбить машину в улицах, похожих на канавы, рыхлить песок. Возвращаться на летний, поджаристый как котлета асфальт дороги и красться, всматриваясь в гусей, в дачные, фестивальные, салютные улицы, в пустые банки на скамейках, где под прихлопнутой крышкой трется о стеклянный бок свернутый бумажный лист – рассказывающий торопливо, едва успеваешь притормозить, что у хозяйки есть и молоко, и сметана, и наверняка – творог, жирный, дрожащий под ножом, в разломе крапчатый, богатый сливочными желтыми мазками.
( Read more... )
Но до поворота дома – нужно сильно устать. Соблазняться чужими собаками, чужими кошками и чужими околышами, сворачивать, сворачивать куда не надо, чертыхаться, перезванивать, переспрашивать, дыбить машину в улицах, похожих на канавы, рыхлить песок. Возвращаться на летний, поджаристый как котлета асфальт дороги и красться, всматриваясь в гусей, в дачные, фестивальные, салютные улицы, в пустые банки на скамейках, где под прихлопнутой крышкой трется о стеклянный бок свернутый бумажный лист – рассказывающий торопливо, едва успеваешь притормозить, что у хозяйки есть и молоко, и сметана, и наверняка – творог, жирный, дрожащий под ножом, в разломе крапчатый, богатый сливочными желтыми мазками.
( Read more... )
| Оставить комментарий | 11 | | в избранное | рассказать другу
Солнечные квадраты
Фев. 17, 2007 | 06:32 pm
Дом поделен на солнечные квадраты. Вокруг солнечных квадратов выстроена вся жизнь. То есть, главная процедура продления жизни в доме – чаепитие. За квадратами всегда двигаются столики на маленьких ножках, столики-таксы, столики-маленькие муки, с уже вставленными в циркульный круг блюдца пустыми чашками, а иногда даже и сам чайник – пузатый, желтый, с щербинкой на ободе, легкий изъян, как на переднем зубе его хозяина.
В чайнике -- как запавшая клавиша, как крышка люка – вместо обычного надвершия чайничной, с кругляшком-пуговкой, долгие годы вдавлена стеклянная крышка от банки. Крышка еще тех времен, когда банки были в ходу и в них, литровых или полуторалитровых держали: топленое масло, стружечную морковь с солью, мед, смалец, гусиный жир, болгарский перец для супа. Мама всегда доставала такие банки со значением, мол, сейчас не будет натужного пластмассового уханья, а легкий стеклянный ёрк, когда пальцы по-лягушачьи припечатываются к поверхности, чтобы сдвинуть ее и отнять от горлышка. И прятала на верхнюю полку холодильника, зачерпнув смалец, допустим, для жарки котлет или даже кровяной колбасы, и оставив мутный, матовый след, след игрушечного экскаваторного ковша ложки на поверхности свечной жирной, почему-то притягательной луны. Притягательной для пальца, манящей для языка. Неизменно сорвешься, зачерпнешь перетопленный свиной жир, на языке окажется вязкое, тающее, животное чувство – проглотить, выплюнуть, запить? Потом даже противно мыть ложку – лучше бросить ее в раковину, несмотря на грядущий мамин упрек.
( Read more... )
В чайнике -- как запавшая клавиша, как крышка люка – вместо обычного надвершия чайничной, с кругляшком-пуговкой, долгие годы вдавлена стеклянная крышка от банки. Крышка еще тех времен, когда банки были в ходу и в них, литровых или полуторалитровых держали: топленое масло, стружечную морковь с солью, мед, смалец, гусиный жир, болгарский перец для супа. Мама всегда доставала такие банки со значением, мол, сейчас не будет натужного пластмассового уханья, а легкий стеклянный ёрк, когда пальцы по-лягушачьи припечатываются к поверхности, чтобы сдвинуть ее и отнять от горлышка. И прятала на верхнюю полку холодильника, зачерпнув смалец, допустим, для жарки котлет или даже кровяной колбасы, и оставив мутный, матовый след, след игрушечного экскаваторного ковша ложки на поверхности свечной жирной, почему-то притягательной луны. Притягательной для пальца, манящей для языка. Неизменно сорвешься, зачерпнешь перетопленный свиной жир, на языке окажется вязкое, тающее, животное чувство – проглотить, выплюнуть, запить? Потом даже противно мыть ложку – лучше бросить ее в раковину, несмотря на грядущий мамин упрек.
( Read more... )
| Оставить комментарий | 10 | | в избранное | рассказать другу
Яблоки
Янв. 25, 2007 | 08:06 pm
music: John Zorn -- The Sicilian Clan
--Побудешь здесь со мной немного? – говорит он, кивая на опушку словно на диковинный дворец. В воздухе золотыми рыбками мечутся березовые листки. Говорит тихо, суживая голос. Голос словно льется по невидимой трубочке: как тайна. Подходит, подтягивает меня близко. Руки скрещивает в замок на поясе, а кроссовками ровняет мои ботинки, по-солдатски ровняет, грубовато, взрыхляя землю, такое мужское движение взять женщину в скобки – бедрами, руками, ступнями.
И потом все эти библейские его – побудешь со мной, возляжешь со мной, раздели со мной постель – смех, это просто смех. Это очень смешно, щекотно смешно, просто повод для дурацкого хихиканья, такая серьезность смешна. Не бери на себя много, мы не адам и ева, мы иванов и петрова, у нас в кармане рублей 300 на двоих наберется и то вряд ли, а у меня еще на колготки надеты носки, потому что ботинки протекают, а у тебя нет ни рюкзака, ни документов, только перочинный ножик в заднем кармане. Мы -- любовники в районе задворков Юго-Западной. Любовники зачуханного тропаревского лесопарка, с его березовыми и липовыми аллеями. Липовые любовники, словом. ( Read more... )
И потом все эти библейские его – побудешь со мной, возляжешь со мной, раздели со мной постель – смех, это просто смех. Это очень смешно, щекотно смешно, просто повод для дурацкого хихиканья, такая серьезность смешна. Не бери на себя много, мы не адам и ева, мы иванов и петрова, у нас в кармане рублей 300 на двоих наберется и то вряд ли, а у меня еще на колготки надеты носки, потому что ботинки протекают, а у тебя нет ни рюкзака, ни документов, только перочинный ножик в заднем кармане. Мы -- любовники в районе задворков Юго-Западной. Любовники зачуханного тропаревского лесопарка, с его березовыми и липовыми аллеями. Липовые любовники, словом. ( Read more... )